Шрифт:
Минуты тянулись мучительно. Художник сохранял на лице маску спокойствия, достойную последнего императора перед эшафотом, но внутри кипели страсти. «Понравилось или нет? Одобряет или считает мусором? Жить мне или…»
Берия взял в руки лист с костром, где собрались все месяцы, долго его изучал, затем отложил и потянулся к чайнику.
— Садитесь, — сказал он, наливая чай в две чашки. — Пейте, товарищ Ван Гог.
Ван Гог? Гоги едва не вздрогнул от неожиданности, но сумел сохранить невозмутимость. Сел, принял чашку — руки, к счастью, не дрожали.
— Иллюстрации хорошие, — продолжил Берия, отхлебывая чай. — Но в следующий раз будьте более изобретательны.
В следующий раз? Эти слова пронеслись в голове Гоги, как молния. Значит, не расстрел? Значит, будет следующий раз?
Художник медленно оживал, словно статуя, в которую вдохнули душу.
— Спасибо, Лаврентий Павлович, — проговорил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — А что именно…
— Слишком мрачно для ребёнка, — перебил Берия, указав на рисунок мачехи-военачальника. — Светлана — девочка впечатлительная. Хотя… — он задумался, — возможно, именно это ей и нужно. Чтобы понимала: мир не состоит из одних пряников.
Гоги отхлебнул чая — крепкого, ароматного, с привкусом горных трав.
— Вы знакомы с творчеством настоящего Ван Гога? — неожиданно спросил Берия.
— Да, конечно.
— Интересный художник. Безумный, но талантливый. Видел мир… по-своему. — Лаврентий Павлович взял со стола лист с Мартом-самураем. — Как и вы. Этот ваш Март — он ведь не просто месяц, правда? Он символ чего-то большего.
Гоги осторожно кивнул:
— Пробуждение. Борьба нового со старым. Весна всегда воюет с зимой.
— Точно, — Берия улыбнулся чуть заметно. — А этот? — он указал на Декабря-богатыря.
— Мудрость старости. Сила, закалённая опытом. Он не враг другим месяцам — он их защитник.
— Понимаю. — Лаврентий Павлович отложил рисунок и взял кусочек чурчхелы. — Скажите, а что для вас искусство? Развлечение? Способ заработка? Или нечто иное?
Неожиданный поворот беседы застал Гоги врасплох, но он быстро собрался с мыслями:
— Искусство — это способ говорить правду, когда прямые слова бессильны.
— Интересно. — Берия прищурился. — А какую правду говорят ваши месяцы-воины?
— Что время — не простое течение дней. Что каждый миг надо завоёвывать. Что красота рождается в борьбе.
Лаврентий Павлович долго молчал, разглядывая иллюстрации. Затем снова налил чай — себе и гостю.
— Вы любопытный человек, товарищ Гогенцоллер. В вашей работе есть что-то… непривычное для советского искусства. Но при этом глубоко русское. Как это у вас получается?
Гоги медленно поставил чашку:
— Наверное, потому что Россия всегда была страной воинов. И русские сказки — не про принцесс в башнях, а про Ивана-царевича, который идёт сражаться с чудовищами.
Берия кивнул с пониманием:
— Да, мы не европейцы. У нас другая душа. Более… суровая.
Воронок остановился у знакомого барака ровно в полдень. Гоги вышел из машины с тем же спокойствием, с каким утром в неё садился, но внутри всё пело. Живой. Целый. И не просто помилованный — нужный.
Конвоиры проводили его до самой двери, как почётного гостя. Один даже приоткрыл фуражку на прощание.
— Всего доброго, товарищ Гогенцоллер.
— И вам того же, — ответил художник, переступив порог родного барака.
Дверь закрылась, воронок урчанием мотора растворился в дневном шуме Москвы, а Гоги остался стоять посреди пустой комнаты, словно не веря, что снова здесь.
Всё было на своих местах — самодельный мольберт у окна, сундук с художественными принадлежностями, узкая кровать с затёртым одеялом. На столе стояла нетронутая чашка от утреннего чая — он даже не успел её допить, когда пришли за ним.
Тишина окутала его неожиданно сладостным покоем. Впервые за долгие месяцы он был совершенно один — не слышал голосов соседей за тонкой стенкой, не чувствовал чужих взглядов, не должен был никому улыбаться или отвечать на вопросы.
Одиночество, которого он раньше избегал, теперь воспринималось как роскошь.
Гоги медленно разделся, повесил пиджак на гвоздь и сел на край кровати. За окном слышались далёкие голоса — где-то работали люди, жили своими заботами, но всё это было далеко, словно за стеклянной стеной.