Гейман Нил
Шрифт:
На Поэме было тонкое платье из белой шелковистой ткани. Глаза у нее были бледно-зеленые; сейчас я решил бы, что это цветные контактные линзы, но тридцать лет назад все было по-другому. Помню, я тогда подумал про Вика и Стеллу, которые ушли наверх. Я был уверен, что они уже уединились в спальне, и мне стало чуть ли не болезненно завидно.
Тем не менее, я стоял и говорил с девушкой, пусть даже разговор, в общем-то, был ни о чем, пусть даже ее звали действительно Поэма (в моем поколении детей с именами, которые давали родители-хиппи, еще не было; Радугам, Зорям и Лунам в тот момент было лет шесть, семь, восемь от силы). Она сказала:
– Мы знали, что конец близок, и вот мы сложили поэму, чтобы рассказать вселенной, кем мы были, зачем мы жили, что мы говорили, делали, думали, о чем мечтали, к чему стремились. Мы облекли наши мечты в слова, а слова сложили в узор, вечный и незабываемый. Потом мы превратили нашу поэму в вихрь и погрузили его в сердце звезды, чтобы она своими вспышками, всплесками, вскриками рассылала нашу весть по всему спектру, чтобы со временем, в мирах, удаленных за тысячи солнц, наш узор прочли и поняли, и он снова стал поэмой.
– И что же дальше?
Она посмотрела на меня своими зелеными глазами, словно из-под маски Антигоны, и эти бледно-зеленые глаза, казалось, тоже были маской, только другой, надетой под первую.
– Нельзя услышать поэму и остаться прежним, - ответила она.
– Поэма захватила тех, кто услышал ее. Она поселилась в них и стала жить; они начали думать ее рифмами; ее образы исподволь заменяли их собственные стихи и мысли, ее надежды становились их жизнью. Всего через одно поколение их дети, появляясь на свет, уже знали поэму, а довольно скоро дети перестали рождаться вовсе. В них больше не было нужды. Осталась только поэма, ставшая плотью, устремившейся в ведомые дали.
Я пододвинулся поближе, чтобы коснуться ее бедра своим. Похоже, она не возражала: она нежно положила ладонь мне на плечо, и я почувствовал, что начинаю непроизвольно ухмыляться.
– Кое-где нас встречают с радостью, - тихо говорила Поэма, - в других местах нас считают сорной травой, болезнью, которую надо тут же искоренить и уничтожить. Но где грань между заражением и искусством?
– Не знаю, - ответил я, все также глупо ухмыляясь. Из гостиной доносились незнакомые ритмы, пульсирующие, рассыпающиеся, гулкие.
Она потянулась ко мне и потом - наверное, это был поцелуй… наверное. Во всяком случае, она прижалась губами к моим губам, а потом удовлетворенно отпрянула, словно пометив меня, как свою собственность.
– Хочешь ее услышать?
– спросила она, и я кивнул, не слишком понимая, что именно она предлагает, но точно зная, что мне нужно все, что она может предложить.
Она начала что-то шептать мне в ухо. Странная вещь - поэзия: даже если не знаешь языка, сразу понятно, что ты слышишь стихи. Поэмы Гомера, прочитанные по-гречески, можно слушать, не понимая ни слова, и это все равно будет поэзия. Я слышал стихи на польском и на эскимосском, и всегда сразу понимал, что это стихи. И то, что она шептала, тоже было поэзией. Я не знал этого языка, но слова струились через меня безупречно, и мне виделись башни из стекла и алмаза и люди с глазами цвета морской волны, и за каждым слогом мне слышалась неумолимая поступь надвигающегося океана.
Может быть, я действительно поцеловал ее. Не помню. Помню, что хотел поцеловать.
И вдруг Вик резко потряс меня за плечо.
– Скорей!
– кричал он.
– Живо! Пошли отсюда!
Я был словно за тысячи миль от него, и мне не хотелось возвращаться.
– Идиот, пошли скорее! Двигаем!
– крикнул Вик и выругался. Голос его был полон ярости.
В первый раз за весь вечер я узнал песню, которая играла в гостиной. Печальные стоны саксофона сменялись каскадами текучих аккордов, и мужской голос выпевал короткие строки про детей безмолвного века. Я хотел остаться и послушать.
Поэма сказала:
– Еще не все. Ты не дослушал меня.
– Извини, дорогуша, в другой раз, - сказал Вик.
Он уже не улыбался. Он схватил меня за локоть и потянул за собой, и вытащил меня из комнаты. Я не сопротивлялся. Я прекрасно знал, что Вик легко со мной справится, если дело дойдет до драки. Конечно, Вик драться не полезет, если только не вывести его из себя, не разозлить, но как раз сейчас он был очень зол.
Мы вывалились в прихожую, и Вик распахнул дверь. Я обернулся, надеясь в последний раз увидеть Поэму в дверях кухни, но ее там не было. Зато у лестницы стояла Стелла. Она глядела вслед Вику, и я увидел ее лицо.
Все это было тридцать лет назад. Я многое забыл, еще больше забуду, в конце концов я забуду все; и все же, если считать, что есть жизнь после смерти, то это не то, что подается в обертке из псалмов и песнопений, это другое: я не могу поверить, что когда-нибудь забуду этот момент или лицо Стеллы, смотрящей, как убегает от нее Вик. Даже смерть не заставит меня забыть это.
Одежда на ней была в беспорядке, по лицу размазана помада, но взгляд…
Не стоит гневить вселенную. Разгневанная вселенная взглянет на вас именно так.