Шрифт:
— Многие последователи, вышедшие отсюда, на самом деле никакие не последователи... просто — вредители... Ни-че-го они не знают.
— Я обеспокоен тем, что кто-нибудь из вас может подумать, что это и есть дело... это только путь, только путь! Понимаете? (О том, как играют сегодня.)
11 октября 1994 г.
Почти весь ноябрь прошел в одном ритме.
С утра провожу тренаж в одной и потом — в другой группе («Сирин»). Днем репетиции Платона («Евтифрон»).
Васильев приезжает в 6-7 вечера. Смотрит (в основном), иногда говорит, т. е. разбирает вещи. Где-то в 10, в половине 11-го актеров отпускаем (никогда не раньше), потом сидим в кабинете, пьем чай и говорим. Обо всем. Пытались составить некий перспективный план жизни театра... Правда, ничего конкретного так и не вышло из этих стараний.
Часто приходит Никита, и тогда беседуем втроем... на темы более общие... я бы сказал, философские... теологические и т. д.
Анатолий в такие минуты «отходит», иногда даже что-то похожее на эйфорию посещает нашу компанию... Болтаем с удовольствием бесполезности и необязательности нашей беседы.
Но часто ничего не помогает, и он продолжает свои монологи, заводясь еще больше, и доходит до крика... уже ни к кому не обращаясь. Некий эмоциональный клубок, сгусток боли и нервов... без начала и без конца, без ясной мысли... как два дерущихся нанайца — на снегу: шапки, шубы, руки, ноги, руки, шубы, шапки, ноги и т. д.
На днях, устав, видно, от такого монолога, он долго молчал, потом говорит с таким изяществом побитого:
— Да не хочу я ни с кем соревноваться в этой стране! Ни с кем! Я все уже сделал! Все!
Потом, помолчав, говорит:
—Вот с Бруком... да. Хотел бы... но... поезд ушел. С Гротовским хотел бы, но это невозможно... Не по силам мне...
Никита мягко так говорит:
— Почему? Толь?
— По-то-му... потому что! — вдруг заорал Толя.
Как он выдерживает — целый день находиться в таком состоянии — черноты и отчаяния, трудно представить.
В полночь идем на метро «Сухаревская». Там у нас знакомый дядька, ростовчанин, который всегда пропускает нас бесплатно. Перебрасываемся с ним двумя словами: о здоровье, о погоде. Иногда пропускаем один, два поезда, потому что самое спокойное и тихое какое-то время. Уезжать не хочется.
Без даты
А. А.:
— Знаешь, я чувствую себя, как если бы я — вода в стакане, с которым кто-то бежит по пересеченной местности. И я ничего не знаю, что со мной в следующую секунду случится...
— Понимаешь, совсем неуправляемый... меня это тревожит, Николай. — Я спрашиваю: это как-нибудь связано с качеством репетиций? — Да ни с чем не связано... ни с чем! Вот вышел из дома... и катастрофа, с любой мелочи может начаться.
— Мы ничего не сделали за месяц... ни-че-го. Ну, что винить актеров, что же, я не понимаю? Актеры не сделали — виноват режиссер... Я погибаю в этом театре, — повторил он дважды и замолчал.
I декабря 1994 г.
Я подумал, что если пройду весь путь до конца с моим театром, с Анатолием... то потом буду спокоен и... как бы это сказать... удовлетворен, что ли...
Сезон решающий, хотя и не назван таковым вслух. Но факт появления сцены («Студия-1» должна уже 24 декабря освящаться) — очень значительный факт в нашей жизни... и дальше все станет очевидным, т. е. то ли обстоятельства против нас, или сами мы создаем именно такие обстоятельства.
А. А.:
— Правильно сказать, правильно себя поставить — это важно.
— Сложно... правильно поставить себя в отношении содержания и структуры и всегда это держать.
— Свет нужно сохранять, охранять и воспитывать не только в самом себе, но и друг в друге. Эта работа противоположна всему, понимаете, всему вокруг.
— Когда приходит мастерство, появляются проблемы. Как владеть воздухом сцены? Естественностью — при таких энергиях, приподнятости тона? Мы не хотим видеть людей покойных, обаятельных, ясно? Как? Как?
— Хорошо, господа. Будем прощаться. Мы встречаемся с вами 18-го числа, я вернусь. Аню отпускаю в Швецию, она обещала вернуться. (Все смеются.)
Это все писал в репзале, а теперь в метро. 00.12 на часах, жду поезда на «Боровицкой». Толю только что посадил на «Арбатской».
— Поеду собирать вещи, — сказал.
Обнялись, троекратно расцеловались.
— Я сердцем чувствую, — говорю, — что там (в Таормине) все будет хорошо, я уверен.