Шрифт:
Во времена разгула репрессий в армии он часто вспоминал деда и всегда носил в кармане галифе заряженный браунинг кроме штатного ТТ в кобуре. Он был готов к любому повороту в своей судьбе. Конечно, предугадать наперед ничего было нельзя. Барсуков твердо знал лишь одно — если за ним придут, он будет стрелять. Как это сделал в свое время дед. Лейтенант Барсуков, как бы он ни относился ко многим людям вокруг себя — а они были достойны, надо признаться, самого разного отношения, — так вот, лейтенант Барсуков всегда удивлялся, отчего люди эти, опытные, еще сильные, прошедшие горнило гражданской войны, на которой они принимали смелые и самостоятельные решения, практически не оказывали ни малейшего сопротивления, когда их приходили арестовывать. Неужели и вправду верили, что т а м разберутся? Или за годы советской власти в людях окончательно была вытравлена всякая способность к здравой оценке происходящего вокруг и к принятию самостоятельных решений, даже если от этих решений зависела твоя собственная жизнь? Если так, то ситуация выглядела совсем удручающим образом. А еще было очень много доносов. Их писали сами друг на друга самые обычные с виду советские граждане. И делали они это далеко не всегда по идеологическим причинам. Зачастую поводы написать донос на ближнего своего были совершенно шкурные: желание получить его должность, или жилые метры в коммунальной квартире, или просто личная обида на бытовой почве…
Как-то в совсем узком кругу один из сослуживцев под рюмку водки и патефон высказался задумчиво:
— И жить здесь невозможно, и жить не здесь невозможно тоже…
Ему ответил один Барсуков:
— А мы права не имеем не здесь жить.
Остальные присутствовавшие заметно побледнели и, испуганно переглядываясь, срочно засобирались прочь. Когда танковый батальон, в котором служил Барсуков, вернулся с трехдневных полевых маневров, столь откровенно высказавшийся сослуживец уже бесследно исчез. Возможно, за ним мог последовать и Барсуков, не подоспей ему перевод в другую часть…
В самом конце тридцатых годов он женился. И сразу же сполна ощутил, каково это — быть в ответе не только за себя, но еще и за своих близких. Перед финской войной у Барсуковых родилась дочь, а в начале сорок первого года — сын. Перед отъездом к месту службы на западную границу ему приснился дед. Никогда не снился, а тут вдруг явился, как живой, чинно и благообразно, в мундире с вахмистерскими погонами. Постоял-постоял, да и ушел, так ничего и не сказав. В воздухе пахло военной грозой, и Барсуков на тот случай, если ему будет не суждено вернуться, написал карандашом на листке бумаги название станицы и хутора, с которого он был родом. Передал листок жене. Она быстро пробежала записку глазами, все поняла и, не сказав ни слова, молча кивнула, спрятав бумагу на дно шкатулки. Почти такой же, что была когда-то у бабки и где хранились фронтовые письма отца. Капитан Барсуков уезжал один, его семья пока что вынужденно задержалась в средней полосе России. Как оказалось, к счастью — совсем скоро разразилась война…
Экипаж капитана Барсукова в полном составе сидел за длинным столом в просторной горнице и уплетал вареную картошку с хлебом. На столе дымился еще один полный чугунок с картошкой, вокруг которого были выставлены глиняные кринки с молоком.
— Ешьте и уходите, — говорил хозяин, бросая тревожные взгляды то на танкистов, то на выходящее в сторону деревенского проулка окно, уже чуть подернувшееся вечерними сумерками.
— Сеновал у вас хороший, — без обиняков намекнул наводчик, отламывая себе от краюхи еще один здоровенный кусок и протягивая руку к кринке с молоком. — А ночами уже холодает…
— И банька во дворе… — добавил заряжающий выжидательно.
— Вот что, други мои, — навалился на стол хозяин. — Я себя под монастырь подвести не дам. У меня семья, да еще и обчество ответственность наложило.
— Это кто ж тебе и чего наложил? — хмыкнул наводчик.
— А ты не смейся, не смейся, — проговорил мужик. Было ему хорошо лет за сорок. Лежавшие на столе большие узловатые руки то и дело сжимались в кулаки и разжимались обратно. Он нервно постукивал ими о выскобленную до белизны поверхность стола. — Вот мы с тобой, смешливый мой, сейчас разговоры разговариваем. А потом вас сдует, а меня за эти разговоры на воротах вздернут.
Коломейцев допил молоко и поставил пустую кружку на стол.
— Не беспокойтесь, мы уйдем, — произнес Барсуков.
— А я беспокоюсь, — живо обернулся к нему мужик. — Ох как беспокоюсь!
Пока танкисты ели, хозяин рассказывал о происходившем в их местах в последнее время. Он не столько жаловался, сколько, пожалуй, делился пережитым и одолевавшими его заботами. Коломейцев, отламывая куски хлеба и отправляя их себе в рот, смотрел на крестьянина и внимательно его слушал.
События в здешних местах разворачивались нешуточные. Немцы пришли еще в начале июля, делился своими заботами и тяготами деревенский житель. Боев в их районе не было — Красная армия спешно отступила на этом участке фронта. Армейские части германцев вели себя вполне прилично, ничего худого про них сказать было нельзя — что правда, то правда. Солдаты катали ребятишек на грузовиках и угощали конфетами. Никто не безобразничал и местное население не обижал. Из инцидентов был один-единственный, да и тот пустяшный: из двух зашедших к хозяину немцев тот, что помоложе, сунулся было в печку за чугунком картошки. Второй — постарше — с размаху расквасил своему напарнику физиономию и извинился за то, что его товарищ хотел взять продукты без спроса. Жителей это впечатлило. Картошку немцам отдали так, да еще и пожалели побитого.
Через некоторое время явились представители новой администрации. Объявили о роспуске колхозов, чем вызвали неподдельную радость сельчан. Затем через переводчика какой-то пузатый офицер вещал собравшимся о неизбежной и скорой победе германского оружия.
— Ну прям все как у нас, — чуть улыбнулся рассказчик. — Эдакая наша партийная трещотка на германский лад.
Барсуков и танкисты только переглянулись и понимающе хмыкнули при этих словах.
А потом немцы очень серьезно предупредили, продолжал рассказ крестьянин, что если кто-то из гражданских лиц будет замечен в саботаже или сопротивлении новым властям, то будет расстрелян. Если в ближайшей округе будут совершены какие-либо действия против германских военнослужащих, то ответ придется держать всей деревней. Так и объявили: война идет на фронте, ведут ее регулярные армии, а в тылу должен быть порядок. За неподчинение германской администрации или ее полномочным представителям — опять же расстрел. Крестьян обязали выбрать старосту.
— Так вот и возложило на меня ответственность обчество, — с озабоченным видом вздохнул мужик. — Упросили на должность встать, чтобы лиходея какого не назначили. Из своих всяко сподручнее…
Какое-то время жили спокойно. А дальше пошло-поехало. Весь июль через деревню толпами валили окруженцы. Им помогали продуктами и одеждой, однако на ночлег по общему уговору не оставляли и старались выпроводить побыстрее от греха подальше. У всех жителей были семьи и дети, и подвергать риску себя и своих близких никто не хотел. В основном окруженцы исчезали в близлежащем лесу так же быстро и незаметно, как и появлялись. В августе их поток стал иссякать. Несколько раз заезжали новоиспеченные представители германской администрации — местные полицаи. Почти все сплошь люди давно и хорошо знакомые. Проблем с ними также поначалу не возникло. Полицаи по-свойски предостерегли от дальнейшей помощи окруженцам, но на первый раз никого за это не наказали и мирно уехали восвояси. Однако настоятельно повторили, что за помощь партизанам жители будут жестоко наказаны. И продуктов набрали у деревенских, ничего не дав взамен. После них спустя несколько дней из лесу заявились другие вооруженные люди. Назвались партизанами. И также объявили, что за сотрудничество с оккупационными властями жителей будут жестоко карать. Тоже взяли продукты и тоже даром. Круг замкнулся. Но надо было как-то жить дальше. Поэтому, когда в прилегающем к нескольким деревням лесу было совершено нападение на немецкого обозного, все оставшиеся в деревне мужики добровольно вышли на опознание, решительно заявив, что на них греха нет — они в немца не стреляли. Немец оказался везучим: когда в него стреляли на лесной дороге, обрубил постромки и ускакал верхом на лошади. Потом объезжал с солдатами и полицаями близлежащие деревни, решительно заявляя, что если нападавшие были из местных, то он их непременно узнает. И узнал-таки, в соседней деревне. Без лишних церемоний опознанных вздернули на опушке того самого леса, запретив снимать тела несколько дней — в назидание всем остальным. На их одежду были приколоты бумажные записки: «Я стрелял в немецкого солдата».