Шрифт:
— Зачмъ же вы пришли сюда?! — еще боле громко началъ Рымнинъ, ударивъ рукою по столу. — Я — старикъ, а вы — молоды и честны, такъ смло можете придти и разрушать мою семейную жизнь!? Я — умный и гуманный человкъ, а вы — честный человкъ, такъ смло можете придти и сказать, что моя жена меня не любитъ, что она — ваша любовница!? Вы — честный человкъ, такъ безъ доказательствъ можете порочить честную отсутствующую женщину!? И я — умный и гуманный старикъ, мужъ и отецъ отсутствующей женщины — не имю права называть подлецомъ и негодяемъ того нахала, который безъ доказательствъ говоритъ мн, что жена моя — его любовница?!.. И мои слова не обидны, какъ слова сумасшедшаго, малолтняго, пьяницы? Ха-ха-ха! Вы не только подлецъ и негодяй, но еще трусъ! Вы, милостивый государь, не негодяй, а жалкій негодяйчикъ! Вы не подлецъ, а презрнный трусишка! Ха-ха-ха!..
Рымнинъ искренно хохоталъ. Онъ говорилъ горячо, глаза его сверкали гнвомъ и презрніемъ, но голова его была полна тревожными мыслями, сердце мучительно билось и ныло, а въ ушахъ шумло, — и онъ плохо понималъ то, что говорилъ, и ему казалось, что все это происходитъ во сн. Онъ посмотрлъ на Кожухова.
— Дорожа спокойствіемъ Софьи Михайловны, позвольте мн повторить это еще разъ, что я оставлю вашу брань безъ протеста, но, если позволите и выслушаете хладнокровно, я откровенно скажу вамъ, зачмъ я сюда пришелъ, — все такъ же спокойно и невозмутимо сказалъ Кожуховъ, ворочая шляпу въ рук.
Рымнинъ долго молчалъ. Спокойный голосъ Кожухова и его невозмутимость на самыя обидныя слова, обидныя для чести самаго безчестнаго человка, — невольно удивляли и поражали Рымнина. Ему хотлось успокоиться, хладнокровно понять смыслъ всего происшедшаго, и онъ пристально всматривался въ Кожухова, у него даже явилась жалость къ нему, какъ невольно является жалость даже къ уличному воришк, когда толпа черни безпощадно начинаетъ его колотить. Рымнинъ былъ лучшимъ представителемъ русскаго барства. Онъ могъ вспылить, забыть правила гостепріимства, позвать людей и выбросить за окно нахала, но онъ былъ дйствительно образованный, гуманный, искренно ненавидящій деспотизмъ и насиліе человкъ. — «Ну, а если правда? — думалъ онъ, когда бранью удовлетворилъ свое барское чувство, и во взгляд его, вмсто презрнія и ненависти къ Кожухову, видна была только грусть и подавленность. — Что если она любитъ его, если она сказала ему объ этомъ, если она поручила ему переговорить со мною объ этомъ?… Что если все это правда, и только грубая логика, чиновничьи пріемы, пріемы деспотизма, съ которыми сроднила его долгая чиновничья служба, длаютъ его слова, правдивыя слова, обидными?…»
— Послушайте, милостивый государь, — началъ онъ совершенно спокойно, — я буду хладнокровенъ, даю вамъ въ этомъ слово, дамъ вамъ руку, что сдержу слово, но я позову людей и выброшу васъ за окно, если вы мн не представите ясныхъ доказательствъ, что вы говорите правду!
— Я скажу вамъ все, а потомъ вы можете поступать, какъ вамъ будетъ угодно… Я исполню свой долгъ, — поставивъ шляпу на столъ и снова садясь на стулъ, продолжалъ Кожуховъ, — а вы можете длать то, что велитъ вамъ вашъ долгъ; но я знаю и врю, что и для васъ дорого спокойствіе Софьи Михайловны.
— Прошу васъ перейти къ сути дла! — серьезно, но спокойно замтилъ Рымнинъ.
— Я люблю Софью Михайловну и она любитъ меня. Мы знаемъ и вримъ въ это оба; но вы несправедливо называете Софью Михайловну моей любовницей, — я вамъ этого не говорилъ и не скажу, потому что это была бы ложь и клевета… Любимъ мы уже давно другъ друга и признались въ этомъ другъ другу тоже давно. Мы терпли, ждали…
— Моей смерти? — грустно и тихо, какъ нечаянный вздохъ, вырвался вопросъ изъ устъ Рымнина.
— Я буду предъ вами, человкомъ высокаго ума, называть вещи ихъ собственными именами. Вы позволите?
— Прошу васъ перейти къ сути дла! — съ сдержаннымъ нетерпніемъ отвтилъ Рымнинъ.
— Мы терпли и ждали вашей смерти, такъ какъ смерть — удлъ всхъ и такъ какъ только тогда Софья Михайловна будетъ свободна, можетъ быть моей женой… Мы ждали долго, но у насъ не стало силы ждать доле. Это нетерпніе испытывали мы оба, и я просилъ у Софьи Михайловны позволенія переговорить съ вами.
— И она вамъ позволила? — грустно улыбнувшись, спросилъ Рымнинъ.
— Она мн отвтила, зачмъ я не переговорилъ съ вами объ этомъ, не спрашивая ея разршенія? «Тогда бы, — продолжала она, — я бы ничего не знала, была бы не подготовлена къ этому, объясненіе было бы искренно, естественно, а теперь Дмитрій Ивановичъ можетъ предположить хитрость, обманъ. Правда и искренность помогли бы ему не такъ сильно принять къ сердцу то, что ему будетъ очень непріятно…» — Я вамъ буквально передаю слова Софьи Михайловны. Какъ видите, она не позволила мн говорить вамъ о нашей любви.
— Но вы все-таки сказали! — съ грустнымъ укоромъ и со вздохомъ замтилъ Рымнинъ.
— Да. Но я сказалъ тогда, когда Софья Михайловна ухала, — я сказалъ тогда, когда отсутствіе Софьи Михайловны даетъ намъ возможность, не нарушая ея спокойствія, переговорить, чтобъ устроиться всмъ намъ троимъ миролюбиво, безъ напраснаго страданія… Переговорить объ этомъ я и пришелъ къ вамъ, уважаемый Дмитрій Ивановичъ.
— У васъ есть проектъ? — спросилъ, помолчавъ, Рымнинъ.
— Будьте нашимъ отцомъ, благословите нашу любовь! — и въ голос Кожухова теперь ясно слышалась искренность, правдивость, горячая мольба. Онъ самъ остался доволенъ короткостью и силою своихъ словъ.