Товбин Александр Борисович
Шрифт:
Было ли дело сфинксам, изначально обречённым вглядываться друг в друга, до Германтова и Кати?
Трудный вопрос… Германтов между тем излагал Кате свою, тут же сымпровизированную теорию, объяснявшую безумное напряжение пространства-места, которое они так облюбовали. Говорил, что два родственных африканских древнеегипетских существа, два почти что, если всё же были отличия в двуединой их фараонской внешности, женственных близнеца поставлены в двусмысленное или даже дурацкое положение, ибо не только обречены с глумливо-загадочными улыбочками смотреть один на другого, но вынужденно, как бы беспрекословно подчиняясь стрелке-указке компаса, ещё и простирать взгляды свои точнёхонько в диаметрально противоположные части света: один смотрит на запад, в Европу, другой – на восток, в Азию, и, стало быть, красно-гранитный пятачок между сфинксами, куда полнее и точнее, чем географически не ориентированный двуглавый орёл, свивший в проклятые монархические времена своё гнездо в виде короны на имперско-царском гербе, способен символизировать неизлечимую нашу государственную шизофрению.
– Сейчас придумал?
– Да.
– Удачно. Я слушала, разинув рот, – заметил?
– Заметил, у тебя и зубы красивые.
– Спасибо!
И опять Катя то опускала, то поднимала голову, вертела головой – где восток, запад? – и моргала, моргала… Хорошо-то как!
Плыли мягкие опаловые облака.
Свежестью и прохладой овевало прерывистое дыхание Невы.
Разве не идеальное место для обольщений?
Что-то неожиданно грохотало на Адмиралтейских верфях, доносился, гулко перекатываясь и замирая нехотя, звон металла, на мосту фырчали машины… Вокруг шумели и, играя в пятнашки, дурачились, как могли, студенты; волосатик с серым лицом на скруглённой гранитной скамье пил из бутылки пиво, хрустяще закусывая редиской; две девочки в школьных передничках тут же самозабвенно играли в классики; и тут же одиноко, словно позабыт был кем-то на другой, симметричной той, на которой завтракал волосатик, скруглённой гранитной скамье, потихоньку сладко страдал-вспоминал транзистор: «Случайно и просто мы встретились с вами…» А провинциальные экскурсанты, недоверчиво прислушиваясь к историческим объяснениям с толикой мистики, с опасливым восхищением посматривали по сторонам; и, конечно, рядышком какой-нибудь бездарный неряшливый живописец не стеснялся изо дня в день мазать одно и то же: мост с зыбко струящимися в солнечном блеске отражениями быков, затенённую полоску Английской набережной…
Молоденький экскурсовод в очках, поглядывая на сфинксов, задекламировал срывавшимся голоском:
Какая тайна вам окаменилаЖестоких уст смеющийся извив?Полночных волн немолкнувший разливВам радостней ли звёзд святого Нила?Хорошо!
Частенько они пропускали лекцию, а то и две… К тому же в сумке у Кати волшебно обнаруживались баранки с маком, слойка с марципаном… Но чаще они жадно разрывали в клочья ещё тёплый батон с изюмом.
– Как ты думаешь, какого цвета сейчас Нева? Какие бы ты смешал краски? – Германтов предлагал свой рецепт смешений, она возражала, хотела побольше добавить кобальта… И зачастую возникало общее, на двоих, ощущение у Германтова и Кати, уже вполне отрешённых от всей будничной суеты со звоном заводского металла, гудками и голосами, что только им принадлежит то, что видят они, и только состояниями их, его и её, сфинксы, судьбоносно поднятые на пьедесталы свои, и были по сути озабочены: не отводя друг от друга глаз, сфинксы-визави, сфинксы, неусыпные стражи собственной тайны, именно для Германтова с Катей поддерживали в поле своего зрения такое притягательное, такое заразительное безумие…
– А знаешь какие краски и как я в детстве любила смешивать? Одного и того же цвета или почти одного. Не поверишь, но и сейчас меня притягивают тайнами своими белое на белом, чёрное на чёрном… А песенка про шар голубой нравится, наверное, потому, что крутится-вертится он в голубом небе…
– С приветом, с приветом.
– Это ещё не все приветы мои. Я ведьма, я вижу спиной, знаешь?
– Рассказывай… У тебя зрячие лопатки?
– Возможно. Я шла однажды по коридору, а ты, взволнованный, взбудораженный какой-то, смотрел и смотрел мне вслед и на мои лопатки давил… Я не могла тебя видеть, хотя – это не враки! – видела, что ты не в себе…
– Откуда стало известно тебе, что это был я? – спросил, а сам подумал: не безумие ли это – влюбиться в спину?
– Я видела тебя, правда. И вчера, когда ты подходил тихо-тихо сзади, я тебя уже видела, не сомневайся… И сразу почувствовала, что от тебя, разгорячённого, постоянным твоим холодком повеяло.
А он вчера, когда подходил к ней тихо-тихо сзади, сразу уловил в лёгком запахе духов аромат приключения…
– И, – засмеялась, – И даже вчера увидела я синий блеск твоих глаз и как-то сразу… к тебе привыкла. Ты хоть сам знаешь, зачем загораются, что обещают, загоревшись, синие огоньки?
– Что же?
– Пока не скажу, догадку мне самой надо ещё проверить; а вижу я, причём, учти, насквозь вижу, наверное, не лопатками, а – душой…
– Исключено!
– Почему?
– Конечно, слово «душа» – женского рода, – для пущей серьёзности нахмурил брови, – но ещё средневековые схоласты-теологи убедительно доказывали, что у женщин душа вообще отсутствует.
– А что присутствует?
– Тело, сплошное, как сплошной соблазн, тело.
– Спасибо.
И добавила потерянно, снова положив на колени голову:
– Я думаю, в Средние века меня бы за порочность мою сожгли.
И спросила вдруг:
– Юра, ты столько знаешь всего, – почему мадера так пахнет пробкой?
И как такое могло ему взбрести на ум?
Безумие в чистом виде! Чудное безумие, и как угораздило? Не скромный, не добропорядочный вполне «Лягушатник» с анилиново-едкими напитками, высасываемыми через соломинки, разноцветными шариками мороженого в металлических вазочках на круглых столиках, накрытых кругами болотисто-зелёного плексигласа – а ведь Катя так любила мороженое – и не престижный, а по вечерам ещё и чинно-респектабельный «Север» с салатом оливье и фирменными нежными блинчиками с мясом или творогом, поедаемыми меж тускло бликующими колоннами, выбрал он, что было бы вполне естественным, и даже – не оберегаемую амбалами-швейцарами в чёрных, с золотыми галунами, ливреях бело-красную «Асторию» со стеклянным потолком или «Европейскую» с матерчатыми плиссированными жёлтыми абажурами на торшерах и вычурным ярким витражом, служившим эффектным фоном для ансамбля балалаечников в косоворотках, а ведь в «Астории» или «Европейской» как нельзя лучше мог бы он пустить девушке роскошную пыль в глаза, однако… Когда-то, в разгар ухаживаний, пожелав ударно поразить Катю как «декорумом», так и яствами, пригласил её в ресторан Витебского вокзала; вдохнул спёртый воздух счастливого детства; наводчицы Пули и цыганок, правда, не было. Пока проталкивались через забитый пассажирами гудящий зал ожидания к знакомой, с маршами туда-сюда, лестнице под парящим, кое-как выбеленным, но с сохранённой, как дорогая реликвия, экземой протечки, куполом, что-то говорил принаряженной по такому случаю Кате. Наряд ей был на удивление к лицу: сшитое ею самой удлинённое расклёшенное платье из тонкой бледно-пепельной холстинки в красно-коричневых цветочках, стянутое на талии, с широченными, воздушно-мягко ниспадавшими шифонными рукавами, которые вдруг сужались к запястьям, да ещё была шерстяная тёмно-серая жилетка рельефной вязки… О, зная, что ей идут платья из текуче-лёгких, чутких к её движениям материй, зная, что спина её – это трапеция, сужающаяся к талии, она к талии же пристраивала другую, вроде бы строго державшую форму, расширявшуюся трапецию чуть качавшегося – и вот уже, при убыстрении шага, забывавшего о строгой форме – подола… Да, распаляясь, он говорил про изысканный и пышный вокзальный модерн, фантастично-орнаментальными формами своими обрамляющий и декорирующий грубую низкую вечнокипящую эту жизнь, про едоков-кутил, съезжавшихся сюда, нетерпеливо сглатывая слюну, со всего Петербурга, чтобы полакомиться в атмосфере купеческой, но словно бы прощальной, словно бы предъотъездной роскоши горячими расстегаями с анчоусами, холодцом из свиных ножек со сладчайшими, нежно похрустывающими на зубах хрящиками и, конечно же, налимьей ухой.