Товбин Александр Борисович
Шрифт:
И совсем не трудно было, потянувшись кистью к воображаемой палитре, увидеть терракоту черепицы, ультрамарин гор, лазурь неба.
Во Флоренции Гуркин знал все улочки-закоулочки, хотя там никогда не бывал, вообще за границу не выезжал. Он – будто бы именно он, не Брунеллески! – возился с куполом Санта Марии…, выкладывал стены палаццо, лепил карнизы. И вживался в историю. Сколько ударов кинжала помнило его сердце, сколько смертельных доз яда переварил желудок! Он, флорентийский старожил, не только свидетельствовал об исторических передрягах и жестокостях, почему-то разбудивших дерзкий творческий дух, не только тайно посягал на авторство чудесных дворцов, церквей – не отсюда ли волнение, дрожь в голосе? – но и был вечным изгнанником этого дьявольски-прекрасного города-государства, хотя верил, что когда-нибудь непременно в него вернётся. Ведь не обязательно на еженедельных лекциях, даже и в колхозном амбаре с протекавшей крышей, где на сколоченных наспех нарах обживался вывезенный на уборку картошки курс, он, кое-как обсохнув у печки, накурившись и накачавшись кипятком из закопченного алюминиевого чайника, принимался с горевшим взором рассказывать на сон грядущий о флорентийских правителях и художниках; его ничуть не смущали возня на нарах, равнодушный гул голосов, повизгивания, смех.
Не слишком ли просто Шанский объяснял Гуркинскую, болезненно-запойную, как казалось, страсть? – да, компенсация за «Постановление…», да, поклонение полигону искусств, где сочиняли трактаты и строили блистательные теоретики и практики ренессанса, наследники столь почитаемого им ордерного канона, да и поиски земного рая, которыми пробавляются недалёкие, уязвлённые собственною судьбой мечтатели, могли, надо думать, привести его во Флоренцию, но…не хватало ещё чего-то.
У Гуркина, в запертом на ключ стареньком шкафу красного дерева, задвинутом в стенную нишу кабинета архитектуры, хранилась картонная коробка с переведёнными на стеклянные пластины фотографиями итальянских памятников, преимущественно Флорентийских.
Фото, судя по экипажам и одеждам фигур, случайно кадром увековеченным, дореволюционные, поражали резкостью, чёткостью и какой-то нестандартной, не свойственной учебным пособиям компоновкой – острые фрагментарные ракурсы, наползания одной формы на другую. Гуркин своими стеклянными фото очень гордился и дорожил, направляясь на лекцию с указкой подмышкой, всегда держал коробку обеими руками перед собой, чтобы не дай бог не уронить, с торжественной осторожностью нёс хрупкое сокровивище по длинному казённому коридору из кабинета архитектуры в аудиторию, откуда, благо заранее погасили свет, неслись дикарские вопли; стуча каблучками, его догоняла и перегоняла лаборантка Зиночка, её появление в аудитории означало…
Гуркин бережно ставил коробку у волшебного фонаря, возвышавшегося в проходе между торцами длинных столов, сам снимал крышку с коробки и доставал лежавшую сверху, кое-где порванную на сгибах карту центрального ядра Флоренции, когда-то, очевидно, прилагавшуюся к путеводителю. Отдышавшаяся Зиночка машинально вставляла первую пластину в кассету и нажимала кнопку, Гуркин замирал у маленького засветившегося экрана. Добиваясь хотя бы относительной тишины, трижды ударял о пол толстым концом указки, ему не терпелось начать.
Покачавшись, на экране застывал вертикальный кадр, более чем странный… Почти вся нижняя половина кадра почему-то отводилась мощению площади, а верхнюю половину занимали, вытесняя небо за обрез кадра, два фланкировавших узкую, уходящую в острую перспективу улицу, дома; тот, что пониже, слева, четырёхэтажный, тот, что повыше, справа, трёхэтажный; чуть спереди выделялся наложившийся на угол левого дома конный памятник – беломраморный, с бронзовой доской, пъедестал, чёрный обведённый по лекалам конский зад с длинным хвостом, чёрная прямая спина всадника с вытянутой рукой… властной рукой Великого Тосканского Герцога Фердинандо 1…
Словно извиняясь за фотографа, который, оказывается, выбрал для съёмки отнюдь не главное на прославленной площади, Гуркин попросил Зиночку убрать кадр и подложить под нижнюю рамку фонаря карту, затараторил, фехтуя указкой. – Площадь обрамляют с трёх сторон воздушные арочные галереи, вот, – выпад, укол указки, – Воспитательный дом, творение Брунеллески, напротив, – опять выпад с уколом, – Дворец Слуг Девы Марии, построенный Антонио Сангалло и Баччио Аньоло в подражание Брунеллески, а это – сама церковь Сантиссимо Аннунциата или Благовещения Девы Марии, давшая название всей площади, перестроенная Микелоццо, затем – Антонио Манетто, который вместе с Леоном Баттиста Альберти придал окончательный вид круглой кафедре… Здание же, расположенное на углу улицы Серви, – Гуркин ткнул указкой в надпись на карте, – via de Servi, – палаццо Грифони, выстроенное Амманати… – неожиданно он задрожавшим голосом попросил Зиночку убрать карту, вернуть на экран кадр с конским задом и спиной всадника и, когда кадр вернулся, словно на сей раз оправдывая выбор фотографом именно этой видовой точки, обратил внимание аудитории на то, что вскинутая рука Фердинандо 1 направляла взгляд в перспективу улицы Серви, туда, где карнизы домов сжимали силуэт купола.
С экрана хлынуло солнце.
Сколько солнца впитало стеклянное изображение!
Что-то сахаристо-белое, нарядное, с линейным узором…
Тесно формам, как тесно в кадре… Застигнутые врасплох видоискателем, фрагменты собора, позабыв о порядке и симметрии, растерянно сбились в кучу.
Уличная колонна с латинским крестом, затенённая грань баптистерия с тремя накладными арочками, за ней – слепяще-белый резной карниз лицевого фасада собора, точнее, отрезок карниза, чуть выше, конёк центрального фронтона, венчание рельефной, фланкирующей фронтон пилястры; слева от пилястры вздымался фрагмент главного, поделенного на клиновидные доли купола; внизу – вспухал фрагмент купола над боковой апсидой…
Но каков он весь, этот могучий собор?
– Он слишком велик, чтобы его целиком увидеть с какой-нибудь одной точки, – Гуркин задохнулся счастьем, не мог отдышаться, – образ собора в восприятии зрителя складывается постепенно, как бы воспроизводя долгий процесс постройки.
– Умно! – с форсированным удивлением похвалил Шанский и пощекотал Зиночку, чьих милостей под покровом темноты домогался; садился с краю, рядышком с ней, старательно причёсанной, надушенной, считалось, что помогает управляться ей с фонарём; на общественных началах, – искря глазами, уточнял Шанский.