Товбин Александр Борисович
Шрифт:
Потом дядино наследство свалилось на голову – случайные книги, квитанция в магазин подписных изданий и то самое дурацкое бюро красного дерева, которое было бы стыдно, да и рука не поднялась бы, выбросить на помойку – в моду входила секционная мебель, а Соснин, чертыхаясь, грузил и перевозил мемориальную рухлядь, загромождал комнату…
Перевёз бюро, примчался в институт на экзамен, в гардеробе – листок с извещением о кончине Зметного, даже без фотографии; неделя минула после похорон дяди и…
И там же, в сутолоке узкого подвального гардероба, приблизились вновь, почти вплотную, как и тогда, у подрамников зеркального театра, жёлтые пергаментные щёки, лоб, красные огоньки в блеклых выпуклых глазках. Жаль, не договорил тогда, не сообщил чего-то, возможно, главного, не успел.
К последнему курсу Соснин увлёкся комбинаторикой объёмных жилых ячеек, соблазнился захватом больших пространств… ячеистые структуры причудливо расползались, словно природные образования.
Потеплел взгляд Гаккеля – супрематист поощрял компоновку модулей, вот если бы ещё без скосов и закруглений, исключительно под прямым углом… если бы без досадной барочности… Гуркин же, как и прежде, поджимал обидчиво губы, нервно мял папиросы – композиции походили на горные кряжи, грозди каких-то плодов; несомненно, это была образность пространственной абстракции, а не тектоничного здания.
После защиты дипломов был выпускной бал с банкетом – водкой, закусками, напутственными тостами Нешердяева под тёмным дубовым потолком, под люстрами из ветвистой бронзы… здесь же в ресторане закатили капустник, который – по старой памяти – пригласили придумать и срежиссировать Шанского. Он удачно разбил на эпизоды сквозной сюжет капустника – взятие расхлябанными безоружными юнцами могучей цитадели, в которой хранились синтетические тайны искусств и наук, то бишь архитектуры – ловко вставлял вокально-танцевальные номера между тостами; Толька был и главным актёром – в свёрнутом из ватмана, выкрашенном тушью цилиндре, с подведёнными углём усиками и бумажной хризантемой в петлице – плясал вприсядку перед Зиночкой, изображавшей неприступную башню, распевал забавные, собственного сочинения куплеты: какой объём, какой проём…
И были настоящие танцы на узорчатом, гладком и блестящем, как тёплый лёд, паркете Белого зала с его позолоченными завитками на стенах и красно-голубой плафонной росписью, размноженной фигурными зеркалами. В эркере-фонаре, точно в оркестровой раковине, наяривали джазисты в бордовых пиджаках, но в Белом зале музыка уже не оглушала, а возбуждала – даже фанатичные пуристы, изнывая от духоты, счастливо веселились в зале-рококо, созданном для веселья и счастья, ибо нельзя быть счастливым и веселым внутри голой идеи. Как неутомимо и легко танцевал Художник! Вальсы, вальсы-бостоны, танго с фокстротами; сменяемые красавицы с сияющими глазами шуршали нижними юбками, он, радостно повинуясь музыке, и плавно танцевал, и ритмично.
Под утро слово снова взял Нешердяев, снова долго и выспренно, с бокалом в руке напутствовал. Запомнилась фраза: перед вами – целая жизнь, но сейчас вы шагнёте в белую ночь, такой больше не будет…
И шумной ватагой, пестревшей юными дипломированными дамами в затянутых на талиях, пышных на бёдрах, точно с кринолинами, ярких набивных платьях, высыпали на сонную улицу.
Дымчатая муть рассеивалась, птицы пробуждались в бесцветных липах… маняще светилась пустынная площадь.
Золотая слеза уже стекала по куполу, чтобы затопить город.
Свобода?
Её непрочные этикетки?
Над белыми слониками, которые всё ещё брели по комодам, повисли фотопортреты Хемингуэя.
В метро зачитывались Ремарком.
Все кому не лень сочиняли и декламировали стихи.
Гремел джаз-клуб «Квадрат».
Красавицы кидали взоры, благоволили. И сколько их, щедрых, горячих, сколько?! – терпкие запахи, тугие груди, свальные вздохи и мольбы, бессонно-невыносимые, неразмыкаемые объятия, ненасытные поцелуи.
В головы бодряще ударяли фантастические алкогольные смеси. Из открытых окон пел Окуджава.
Хронически пустые карманы, скупые строчки меню.
А расточительная память пирует!
Газетный киоск на углу, у входа в «Восточный», и впритык к киоску – будка ассирийца Герата, он мог сообщить, кто вошёл, кто вышел, с кем… всех знал и охотно делился последними известиями ресторанного быта, забивая гвоздь в каблук или шлифуя фиолетовой бархоткой щиблет.