Шрифт:
Крепко проехалась по ним новейшая история. Как было с Шейлой: «Ее маму за связь с англичанином залопатили в сорок восьмом». А у них самих на историю нет ни сил, ни средств, ни времени. Они заняты устройством нехитрых своих личных дел, но тут-то и брезжит их душевная красота.
Героине «Песни про генеральскую дочь» самой и невдомек, как ее беспросветная заброшенность отзывается всенародным горем. Караганда, где проживает она после «лагеря для детей врагов народа», забыта Богом и людьми. Что у нее есть? Хам-любовник, навещающий ее, пока «у мадам у его месяца». Смутная память: «А там — в России — где-то есть Ленинград, а в Ленинграде том — Обводный канал». Память эта — единственный источник света и в настоящем: «Завтра с базы нам сельдь должны завезть, говорили, что ленинградскую». И неистребимая женственность: «А ведь все-тки он жалеет меня, все-тки ходит, все-тки дышит, сучок».— Весь этот сердечно просветленный кошмар венчается почти кощунственной молитвой:
Ой, Караганда, ты, Караганда!
Если тут горда, так на кой годна!
Хлеб насущный наш дай нам, Боже, днесь,
А что в России есть, так то не хуже здесь!
Кара-ган-да!
Голос поэта вбирает в себя токи сопротивления, пронизавшие жизнь народа от истоптанной сапогами почвы до творческих вершин.
Посвящения памяти Мандельштама, Ахматовой, Зощенко, Пастернака, Хармса выстраиваются у Галича во вдохновенный ряд. В них он прямо выходит на традицию российской поэзии, вступая в перекличку с поэтическими предками. Адресаты посвящений предстают, может быть, несколько упрощенно, в одной плоскости: поэт и тоталитарное государство. Но так традиция пересекалась с современностью, пути предков — с избранным самим Галичем творческим путем. «Традиции и современность» — это ведь была еще одна излюбленная тема застойных дискуссий! Далеко ли было ходить за примерами?..
Галич обращается с традицией грубее, резче, чем более очевидные ее продолжатели (С.Липкин, А.Тарковский). Ближе всего Галичу в этом отношении, пожалуй, стихи Юрия Домбровского. Упрощенность основного конфликта искупается остротой, эмоциональной насыщенностью его.
Всю ночь за стеной ворковала гитара,
Сосед-прощелыга крутил юбилей,
А два понятых, словно два санитара,
А два понятых, словно два санитара,
Зевая, томились у черных дверей.
Многоголосие этих песен сродни полифонии музыкального реквиема, что усугубляется пародийным использованием танго, вальса, марша. Хамоватый голос эпохи наступает на лирическую тему. Подголоском «жуткого столетия» вступает его легкая музыка (подголоском насилия — равнодушие, подголоском жестокости — пошлость).
А пальцы искали крамолу, крамолу...
А там, за стеной все гоняли «Рамону»:
«Рамона, какой простор вокруг, взгляни,
Рамона, и в целом мире мы одни».
«...А жизнь промелькнет
Театрального капора пеной...»
Но за поэта, когда все ресурсы его обороны исчерпаны, вступается авторский голос:
По улице черной, за вороном черным,
За этой каретой, где окна крестом,
Я буду метаться в дозоре почетном,
Я буду метаться в дозоре почетном,
Пока, обессилев, не рухну пластом!
Здесь настроение «встать, чтобы драться» опять-таки преобладает над безнадежностью. Ведь и у самого Мандельштама неожиданное сравнение вторгалось в «домашний» образ: «Есть у нас паутинка шотландского старого пледа, ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру». Поэзия под дулом нагана — сопротивляется.
В песне «Памяти Б.Л.Пастернака» авторское вмешательство еще бесцеремонней.
Ах, осыпались лапы елочьи,
Отзвенели его метели...
До чего ж мы гордимся, сволочи,
Что он умер в своей постели!
И даже:
Мы не забудем этот смех