Шрифт:
Существенно не только само отстаивание Шестовым сотворенной истины; существенно то место, которое мысль о сотворенной истине занимает во взглядах Шестова. Следовало бы внимательно вчитаться в такой, например, отрывок.— Формальное признание сотворенной истины Декартом, будь оно приведено и развито во всей декартовской философии,— «...навсегда и окончательно оторвало бы новую философию от древней и заставило бы ее поставить себе свои собственные, совсем не существовавшие для греков задачи, отыскать новые «первичные принципы» и радикально изменить всю «технику мышления». Сотворенная истина, истина, над которой Сын Человеческий, как и над субботой, всегда остается господином, равно как и добро, имеющее своим источником ничем не ограниченную волю Божию, для греков есть contradictio in adjecto (противоречие в терминах), есть, стало быть, нечто невозможное и притом еще мерзость запустения. Идея сотворенной истины возвращает нас к тому состоянию невинности и неведения, о котором говорится в книге Бытия, но это полагает конец рациональной философии» /220/.
Сотворенная истина полагает конец рациональной философии — вплоть до того, что заставляет радикально изменить технику мышления! Техника мышления помещается древними и новыми рационалистами в исключительное владение гносеологии, даже таких ее специальных отделов, как логика. Гносеология же и логика должны как будто строиться из себя самих, на основе собственных каких-то предпосылок а priori. Более того: «черпающий из себя разум» (Гегель) жаждет на основе тех же предпосылок выстроить онтологию, этику, аксиологию; «из себя» черпает разум «модель» бытия, нравственный закон, иерархию ценностей. И как разум присудит — так тому и быть: даже если речь идет о Боге, бессмертии, свободе,— не говоря уж о «технике мышления». Судья же — стращал Гегель — «...должен держаться закона, выносить решения, не отклоняясь от закона, не принимая оправданий, должен судить нелицеприятно». /Энциклопедия философских наук, т. 1. Наука логики. 80, прибавление.— М., 1975, c. 203/.— Шестов же (и это поражает!) саму гносеологическую революциюобосновывает не какими-то гносеологическими предпосылками, но — потребностью в ценности. Гносеология и логика черпаются не «из себя», но — из метафизики, из онтологии, даже из такой «заинтересованной» области, как аксиология. С точки зрения рационализма — это прямое насилие над интеллектуальной совестью. Начало как бы выводится из результата, подгоняется под ответ. На деле, однако, речь идет не о «результате», но — именно о потребности. Шестов и говорит постоянно о едином на потребу. Ценностии нужда в них мира и человека, мерящий эти ценности Творец,— вот кто (Кто) создает на деле «гносеологические предпосылки» обновленной религиозной философии — вплоть до новой техники мышления. Совесть — не «интеллектуальную», но живую человеческую совесть,— это никоим образом не затрагивает.
Между прочим: у самих-то рационалистов — полно, неужто вправду проделывается у них чинно весь этот путь, от начала (гносеология) к результату (истина, ценность)?.. Быть может, их путь — тот же: от потребности в ценности — к выбору способа, как овладеть ценностью?.. Но — во-первых — они в этом никогда не признаются. Во-вторых же,— сами ценности их, если не пусты и бессодержательны, то суетны и сомнительны. Кто в этом усомнится — тому следовало бы припомнить древний завет философов: если хочешь подчинить себе все, подчинись разуму! — Делают обыкновенно упор на второй части замечательного этого афоризма. Но древним-то была много понятней первая... и — вот она, гносеологическая предпосылка! Те же, кто философствует, как это принято сегодня, в стиле академическом и стремления «все подчинить» не декларирует,— те пусть перечтут юношеские свои дневники... Самое же существенное: независимая от ценностей выработка гносеологии, даже если она осуществляется как критика разума (но — критика самим же разумом),— чересчур уж напоминает «самокритику», принятую в КПСС.Чисто методологически выработка эта не может оказаться ничем, кроме порочного круга... Разум хитрее веры, но вера — честней познания.
Бог — жив, ибо даже «вечные истины», предельные эти столпы человеческого разумения, творятся им по своему усмотрению и по усмотрению Его могут быть преображены. Как раз эти истины — отвлеченны и бессодержательны, Бог же конкретен и всемогущ (если под конкретностью, как и под содержательностью, мыслить не то, что мыслил Гегель: не развитость опосредованных определений, но — творческую силу). Вообще, не может быть истинной никакая истина, кроме той, которая Им сотворена. И все, что сотворено Им, может оказаться истинным.— И вот как говорит Шестов об отношении Бога к такому, например, вечно-истинному Его «определению» как неизменность: «...Бог неизменен потому и постольку, поскольку Он изменяться не хочет и не находит нужным. Когда Авраам, отец веры, приводит соображения в защиту Содома и Гоморры, Бог спокойно их выслушивает и, вняв им, меняет свое решение. Таких примеров в Библии сколько угодно...» /202/.— Когда упрекают Шестова в «бессодержательности» веры — забывают о буквальном отношении его к Св. Писанию, столь редкостном для последних столетий. А ведь именно буквальное отношение к Библии дает содержательность религиозной мысли, потому что более надежного источника для религиозной мысли, нежели живые образы и конкретные слова Откровения,— нет и быть не может. Аллегорические же толкования Писания ведут только к бессодержательности веры, к распылению ее содержания, к неверию. Поразительно: чем более лично, из собственного духовного опыта исходя, мыслит человек (Киркегор, Достоевский, сам Шестов) — тем буквальнее воспринимает он Писание; никакого противоречия между словами Откровения и личностью на поверку не оказывается: настолько близка Библия сердцу человека. И наборот: чем «объективнее» старается мыслить философ, чем упорней гонится за вечными и всеобщими истинами — тем безнадежней удаляется он от духа и буквы вечной книги!
Вера Шестова конкретна и содержательна еще потому, что если Бог может по слову верующего «менять решение», то тем самым утверждается сила молитвы, возможность человеческого дерзания, высшее право человека влиять на «ход вещей» и менять его.— Шестов неоднократно говорит о «...Боге огорчающемся, гневающемся, радующемся, вмешивающемся в самые будничные дела людей» /180/. — Он отстаивает веру в «...библейского Бога, радующегося, гневающегося, огорчающегося, превращающего в вино воду, помогающего евреям проходить через море и т. д.» /184/.— В этом концелярски-сухом «и т. д.» как раз и кроется буквальное, даже документальное отношение Шестова к повествованию Библии.
Разум открывает дорогу познанию — вера открывает дорогу творчеству.— «Бог ничего не «знает», Бог все творит» /147/.— В связи с творчествомШестов совершенно по-новому (хотя и ориентируясь на Лютера) говорит о свободе.— «В той же книге Бытия передается, что когда Бог создал всех животных и всех птиц, Он привел их к человеку, чтобы видеть, как он их назовет — «а как назовет человек душу живую, так и имя ей /164/.— «Свободному существу принадлежит суверенное право нарекать все вещи своими именами и, как он их назовет, так они и именоваться будут» /103/.— Бог наделил человека творческим даром, и творческий дар заключен был в этом суверенном праве— нарекать имена. И это была свобода — свобода! — свобода нарекать имена. Это была единственная, по Шестову, действительная свобода — свобода добра. Грехопадение же поставило человека на путь познания, лишив его дара свободы. Вера уступила место разуму; творчество уступило место познанию; тогда-то и творческая свобода уступила место лже-свободе — тому, что зовем мы «свободой выбора» между добром и злом...— «И Адам до грехопадения был причастен божественному всемогуществу и только после падения попал под власть знания,— и в тот момент утратил драгоценнейший дар Бога, свободу» /147/.— «Свободный человек мог не допустить зло войти в мир, а теперь — он может только «выбирать» между злом, которое ему неподвластно, и добром, которое тоже ему неподвластно» /103/.— Самые значительные из философских систем говорят именно о свободе выбора между добром и злом, и они утверждают диалектику свободы и необходимости, причем явно или тайно склоняются сами на сторону необходимости. Потому Шестов и говорит о неподвластности современному человеку добра и зла, смыкаясь с учением Лютера о порабощенной воле.— «И что,— комментируя Лютера, спрашивает Шестов,— если Бог прибегнул к трубным звукам, громам и молниям /.../ лишь потому, что иначе нельзя было вернуть оцепеневшей в летаргии, полумертвой человеческой душе ее истинную свободу,— т. е. разрешить ее от повиновения /.../ и, таким образом, приобщить к истине?» /110/.— Знание, «продукт» первородного греха, порабощает человека. Свобода возвращается через творчество, потому что изначально человеку была дана свобода — нарекать имена.
Творчество как пространство свободы — не случайная мысль и не отвлеченное понятие для Шестова. Творческий путь — как противовес пути познания — утверждается им действенно и живо. Творчество художественное часто ближе ему своим духом, нежели профессиональная философия рационалистов. Отсюда — постоянные ссылки на Шекспира, Пушкина,— не говоря уж о Достоевском, которого Шестов, как и вся русская философская традиция, признает великим философом. И дело не в цитатах вовсе, объяснение лежит гораздо глубже. Само построение книги Шестовым, сам слог его повествования — много ближе образной поэтике, нежели технике умозрения.
(Для сравнения — редчайшее в истории западноевропейской мысли признание: «В искусстве мы имеем как документ философии, так и ее единственный извечный и подлинный органон, беспрестанно и неуклонно все наново свидетельствующий о том, чему философия не в силах подыскать внешнего выражения...»— Ф. В. И. Шеллинг. «Система трансцендентального идеализма». Л., 1936, с. 393.— В том «лишь» разница, что, по Шестову, эти «документ и органон» и свидетельствуют-то не о том же,— так что дело отнюдь не только во внешнем выражении...)