Шрифт:
собраниях постоянно раздавалось имя Достоевского. Каждый номер "Дневника
писателя" давал повод к необузданнейшим спорам. Отношение к так называемому
"еврейскому вопросу" {9}, отношение, бывшее для нас своего рода лакмусовой
бумажкой на порядочность, - в "Дневнике писателя" было совершенно
неприемлемо и недопустимо: "Жид, жидовщина, жидовское царство, жидовская
идея, охватывающая весь мир..." Все эти слова взрывали молодежь, как искры
порох. Достоевскому ставили в вину, что турецкую войну, жестокую и
возмутительную, как все войны, он приветствовал с восторгом, "Мы <Россия> -
необходимы и неминуемы и для всего восточного христианства, и для всей
судьбы будущего православия на земле, для единения его... Россия -
предводительница православия, покровительница и охранительница его...
Царьград будет наш..." {10}
Все эти слова принимались известной частью общества с энтузиазмом, -
молодежь же отчаянно боролась с обаянием имени Достоевского, с негодованием
приводила его проповедь "союза царя с народом своим", его оправдание войны и
высокомерие... "если мы захотим, то нас не победят!!"
Турецкая война с ее сомнительными героями и никому не нужными
жестокими геройскими подвигами (вроде Шипки) еще продолжала волновать
общественную совесть. Вначале, когда в ней видели народную инициативу и
протест против правительства, когда казалось, что она поможет разрешить и наши
261
проклятые вопросы, то есть попросту ускорить взрыв революции, - Балканский
вопрос привлекал к себе симпатии и крайней левой части общества:
"Отечественные записки" уделяли ему сочувственное внимание (Елисеев, Михайловский), а такие революционеры, как Степняк-Кравчинский, М. П. Сажин, Д. А. Клеменц и другие, даже принимали участие в добровольческом движении.
А рядом с ними шли сотни, тысячи никудышных людей, тех, кому некуда
было деться в современной им действительности, шли и нежелавшие нести какую
бы то ни было работу или вояки в душе, жаждущие кровопролития. И они, как
известно, так безобразно вели себя, что весною 1877 года сербское правительство
в сорок восемь часов выгнало русских "волонтеров" из пределов Сербии. Взгляды
на "восточный вопрос" мало-помалу передвинулись, и печать как-то незаметно
разделилась на два лагеря. Всем было ясно, к которому из них присоединится
Достоевский {11}.
В таком настроении застали его знаменитые Пушкинские дни. После
долгих серых лет труднейшей работы русских писателей, после мрачного
подполья - вдруг явилось какое-то всенародное признание литературы в лице
великого Пушкина. Открытие памятника ему стало (может быть, даже и помимо
воли устроителей) национально-общественным торжеством и разрослось в
настоящее историческое событие.
Молодежь, хотя (уже надо покаяться!) тогда далеко стоявшая от Пушкина,
встрепенулась. К тому времени, правда, Писарев уже был забыт, о "печном
горшке" никто уже не говорил {12}, но и о Пушкине не говорили. У нас (то есть у
поколения 70-х годов) был Некрасов. Пушкина же любили "индивидуально".
Конечно, все его читали, многие его строки входили в ту ненапечатайную
"хрестоматию", которую создает себе каждое новое поколение. Но о нем не было
повода говорить, пока не появился памятник на Тверском бульваре. Помню наше
возмущение по поводу того, что на одной из сторон цоколя оказалась
переделанной строка Пушкина: вместо: "И долго буду тем любезен я народу"
высечено: "И долго буду тем народу я любезен"... {13}
Причина та, что слово "народу" неизбежно бы притягивало
сакраментальное слово "свободу"...
– ----
Помню, с каким восторгом мы распределяли полученные на курсах
билеты "На открытие памятника Пушкину".
Я позволю себе привести здесь отрывки из моей записной книжки 1880
года.
Июньские дни 1880 года в Москве
7 июня. Какой день был вчера? Говорят, утром шел дождь? Не заметила.
Кажется, весь день светило солнце, а когда упал покров с Пушкина, оно так и