Шрифт:
смеялись знакомые мне "либералы"...
– Они и не подозревают, что скоро конец всему... всем ихним "прогрессам"
и болтовне! Им и не чудится, что ведь антихрист-то уж родился... и идет!
– Он
произнес это с таким выражением и в голосе и в лице, как будто возвещал мне
страшную и великую тайну, и затем, окинув меня быстрым взглядом, строго
спросил:
– Вы мне верите или нет? Я вас спрашиваю, отвечайте! Верите или нет?
– Я вам верю, Федор Михайлович, но я думаю, что вы увлекаетесь и
потому невольно преувеличиваете...
117
Он стукнул рукой по столу так, что я вздрогнула, и, возвысив голос,
прокричал, как мулла на своем минарете:
– Идет к нам антихрист! Идет! И конец миру близко, - ближе, чем думают!
Это показалось мне тогда почти "бредом", галлюцинацией эпилептика...
"Мания одной идеи... марот... {одержимость, мономания (от франц. marotte).}" -
слышалось мне, как отголосок кем-то сказанных слов... Ну, как поверить в конец
мира и приближение антихриста, когда только что начинаешь мыслить и жить, когда видишь перед собой неисчерпаемый рудник разного рода познаний, когда
будущее - бог его знает почему!
– представляется какой-то лучезарной дорогой
прямо на солнце!..
И я сидела против него с моей нелепо-иронической усмешкой... А может
быть, - кто знает!
– может быть, именно в эту ночь ему виделся дивный "Сон
смешного человека" или поэма "Великого инквизитора"!..
XIV
После этого разговора Федор Михайлович как-то вдруг замолчал и с
каждым разом становился мрачнее и раздражительнее. И мы просиживали теперь
рядом или друг против друга целые вечера, не обменявшись ни единым словом.
"Здравствуйте!" - "Прощайте!" - говорил он, подавая мне опять безжизненно-
вялую, сухую и холодную руку.
Раза два я пробовала заговорить с ним сама; но он или делал вид, что не
слышит, или отвечал ледяным голосом: "да...", "нет...". И порой мне начинало
казаться, что он умышленно подчеркивает эту перемену в наших отношениях,
чтобы дать мне живее почувствовать беспредельную разницу между мною и им.
"Знаменитость свою мне доказывает!" - с иронией думала я тогда о нем. Но потом
взглянешь, бывало, на его худые, бледные, точно святые какие-то руки, с этим
желобком вокруг кисти, всегда напоминавшим мне цепи и каторгу, и снова
поймешь, что он не может сделаться похожим на всех "знаменитых", которых я
видывала до сих пор в моей жизни... "Просто занят он чем-нибудь... Думает, пишет. Или болен, и не может писать и страдает от этого", - думала я о нем и тоже
молчала.
Не знаю, что переживал в это время Федор Михайлович, но именно в это
мрачно-молчаливое время он только раз обратился ко мне, поднял на минуту
глаза от корректуры "Иностранных событий" и проговорил холодным, отрывистым голосом:
– А как это хорошо у Лермонтова:
Уста молчат, засох мой взор.
Но подавили грудь и ум
Непроходимых мук собор
С толпой неусыпимых дум... {30}
118
– Это из Байрона - к жене его относится, - но это не перевод, как у тех, - у
Гербеля и прочих, - это Байрон живьем, как он есть. Гордый, ни для кого не
проницаемый гений... Даже у Лермонтова глубже, по-моему, это вышло:
Непроходимых мук собор!
Этого нет у Байрона. А сколько тут силы, величия! Целая трагедия в
одной строчке. Молчком, про себя... Одно это слово "собор" чего стоит! Чисто
русское слово, картинное. Удивительные это стихи! Куда выше Байрона! Я про
этот стих один говорю... {31}
И опять замолчал надолго.
Так и прошла вся зима - вплоть до Нового года. На Новый год Федор
Михайлович прислал мне в подарок - с М. А. Александровым - экземпляр своего
"Идиота", с собственноручного надписью. Не помню в точности, что именно он
мне тогда написал, так как эту книгу - первый том с автографом - у меня потом
вскоре украли, но помню, что надпись эта неприятно поразила меня своею
шаблонностью. От такого человека, как Достоевский, невольно ждалось всегда
чего-то особенного, необыкновенного, не похожего на других. Да и после всех