Шрифт:
1810-х годах камер-пажа императрицы Марии Федоровны А. С. Гангеблова,
который часто видал поэта в Павловске: "<...> Жуковский вообще держал себя
молчаливо: мне ни разу не доводилось слышать, как он говорит по-русски <...>. В
один тихий, ясный вечер <...> Мария Феодоровна вышла на террасу и,
полюбовавшись несколько минут луною, велела <...> вызвать к ней из залы
Жуковского. "Не знаете зачем?" -- спросил Жуковский, поднимаясь с места. "Не
знаю наверное, -- отвечал камер-паж, -- а знаю, что что-то о луне".
– - "Ох уж мне
эта луна!" -- заметил поэт. Плодом этой довольно долгой созерцательной беседы
поэта с императрицей был "Подробный отчет о луне" с его эпилогом, одним из
очаровательнейших созданий Жуковского" {Рус. архив. 1866. Т. 3. С. 195, 197.}.
Этот эпизод наглядно очерчивает сферу запретного, скрытого от всех,
даже самых близких Жуковскому людей, его поэтическое вдохновение и
творческую лабораторию, проникнуть в которую не было дано никому.
Характерно, что ни один из мемуаристов даже не пытается воссоздать его
творческий процесс; их отношение к тайне творчества как бы усвоило отношение
к ней самого Жуковского, парадоксально выразившего эту тайну понятием
"невыразимое". Даже коллеги по поэзии, собратья по перу, такие, как П. А.
Вяземский, могут лишь остановиться, замереть в изумлении перед
"чародейством" его поэзии. Они способны только выразить силу эмоционального
воздействия лирики Жуковского, который "читателя своего не привязывает к
себе, а точно прибивает гвоздями, вколачивающимися в душу". Стихи
Жуковского его современники воспринимали как нечто безусловно данное, а не
сделанное. Единственный способ характеристики Жуковского-творца -- это или
рассказ о пейзаже, вдохновившем поэта (у А. П. Зонтаг описание Мишенского и
холма "Греева элегия"), или фиксация обстоятельства, послужившего поводом к
написанию того или иного произведения, или констатация самого факта его
создания (ср. в письмах Пушкина: "Жуковский пишет гекзаметрами").
При этом в восприятии всех своих столь разных друзей и знакомых
Жуковский -- прежде всего поэт. Ореол поэзии как бы светится вокруг его образа,
поэтому типологический признак воспоминаний о нем -- поэтическая цитата и
перифрастическое обозначение его реального облика образом его лирического
героя: "певец Светланы", "певец во стане русских воинов", "балладник",
"сказочник"; в поздние годы его жизни к этому добавляется "поэт-христианин".
Образы поэзии Жуковского накладываются на личность поэта и заметно
выделяют его из среды других людей. Особый масштаб поэтической личности
Жуковского -- вот один из лейтмотивов свидетельств о нем. Даже люди
бесконечно далекие от поэзии ощущали этот масштаб с первой встречи, и это
ощущение толкало их на неожиданные для них самих поступки. Так, в записках
высокопоставленного чиновника В. А. Инсарского Жуковский появляется на один
короткий миг, чтобы просиять этим ореолом поэзии: "Киселев приказал мне не
принимать решительно никого. Подобное приказание исполнялось потом всеми
дежурными самым непреклонным образом. Едва я получил это приказание,
входит Жуковский, которого дотоле я никогда не видел. Исполненный
благоговения к его имени (лишь только оно было произнесено), я опрометью
бросился в кабинет в каком-то смутном убеждении, что пред знаменитым поэтом
все возможные министры должны быть почтительны. Когда я доложил о
Жуковском, Киселев молчаливо погрозил мне пальцем и велел просить его" {Рус.
архив. 1873. Т. 1, No 4. С. 575.}.
Образы поэзии Жуковского сливались с его реальным обликом и
трансформировали этот облик в восприятии современников. "Певец Светланы"
неотделим от Жуковского, и это заставляет мемуаристов почувствовать тесную
связь поэта и его поэзии. Так, в воспоминаниях А. Д. Блудовой его обычный
повседневный разговор уподобляется его поэзии: такой же возвышенный,
идеальный, расцвеченный колоритом фантастики и одетый чуть заметным
мистическим флером, как и его романтические образы. Любопытно, однако, что