Шрифт:
В половине ноября я писал домой: «Возможно, что мы вернемся на родину до Рождества. Некоторые считают это вероятным, основываясь на отзывах, выраженных на днях королем; я, однако же, не вполне уверен в этом, хотя дела наши и идут хорошо, и Парижу, по всем вероятиям, через какие-нибудь три-четыре недели придется питаться лишь мукой и кониной, и он, следовательно, будет вынужден оказать и с своей стороны некоторое содействие нашему желанию, в особенности же если крупные гиндерзиновские пушки помогут укрощенному голодом правительству принять скорейшее решение. Что наш друг С. находит такую историю скучной – это понятно. Но война не для того ведь, собственно, ведется, чтобы доставлять препровождение времени ему и людям, разделяющим его образ мыслей. Поэтому он сделает хорошо, если вооружится терпением еще на некоторое время; для этого я рекомендую ему взять в пример наших солдат, которые обречены ожидать окончания, голодая, и в грязи, не так, как он и другие господа, которые ждут конца в Берлине, развалившись на покойной софе, имея сытный обед и вдоволь вина. Эти премудрые пивные и винные склады, вечно сетующие и ворчащие, представляют какое-то особенное общество, недовольное ничем до смешного».
В этих словах, несомненно, была и некоторая доля правды; но когда оказалось, что парижане запаслись провизией на более продолжительное время, чем предполагалось мною, когда огромные пушки генерала Гиндерзина пребывали в молчании еще целые недели и когда германский вопрос, по-видимому, еще не приближался к желаемому решению – в то время в дом, находящийся на rue de Provence, мало-помалу проникло уныние, тем более что слухи, будто какое-то незваное вмешательство замедляет начало бомбардировки, с каждой неделей распространялись упорнее.
Насколько эти слухи действительно были основательны – этого я решать не берусь. Достоверно, конечно, и то, что существовали и другие причины, которые препятствовали переходу к обстреливанию города в том именно скором времени, как это многие желали, и что даже обложение Парижа представлялось делом необыкновенным. Для объяснения этого обстоятельства я предпошлю дальнейшему моему изложению описание майора Блюме, сделанное им в 1871 году.
«Обложение Парижа, прежде чем оно действительно приведено было в исполнение, считалось иностранными военными специалистами делом просто невозможным, и этот взгляд мог найти себе оправдание в весьма серьезных основаниях. В Париже до его оцепления находилось почти четыреста тысяч вооруженных людей, в числе которых было около шестидесяти тысяч человек регулярного войска, приблизительно сто тысяч подвижной гвардии, набранной в самом городе и в соседних департаментах. Регулярное войско и подвижная гвардия были вооружены ружьями Шасспу, и какие недостатки ни заключались бы в военной выправке этих войск, они все-таки были достаточно сильны для того, чтобы с успехом защищаться под прикрытием валов и рвов и при хороших начальниках делать энергические вылазки. Главная линия обложения Парижа простиралась на четыре мили; соединительная линия фортов была длиною семь с половиною миль; линия обложения, долженствовавшая быть занятой немецкими передовыми постами, простиралась даже на 11 миль, а прямая телеграфная линия, соединявшая между собою главные квартиры разных армейских корпусов, была длиною не менее чем двадцать миль. Сила же немецкой армии, окружившей 19-го сентября город, состояла не более как из 122 000 человек пехоты, 24 000 человек кавалерии при 622 орудиях. Действительная сила отдельных отрядов этого войска весьма значительно уменьшилась вследствие происходивших сражений и походов. Так, например, гвардейский корпус имел в своем составе только 14 000, пятый армейский корпус – только 16 000 человек пехоты. Таким образом, в действительности обложение являлось предприятием смелым, гораздо более смелым, чем сами французы представляли его себе в тогдашнее время, и, если бы они обладали хоть некоторою долею самопризнания, им следовало бы и теперь заявить, что громкие фразы о славной защите их столицы имели мало оснований. В продолжение четырех недель на каждый шаг громадной линии обложение приходилось только по одному немецкому пехотинцу. Потом мало-помалу стали подходить одиннадцатый северогерманский и первый баварский армейские корпуса, а равно и вновь набранные войска для пополнения слившихся вместе кадр; с падением Страсбурга освободилась дивизия гвардейского ландвера, и, таким образом, ко времени последней недели октября обе наши армии перед Парижем усилились до 202 000 человек пехоты и 33 800 человек кавалерии при 898 орудиях. Несмотря, однако же, на значительные силы, требовавшиеся службой на передовых постах и для необходимого фортификационного укрепления линии обложения, эти армии должны были выделять из себя тотчас же сильные отряды, для того чтобы сделать свободным тыл осаждающих войск. А поэтому число непосредственно осаждавших город немецких войск едва ли составляло когда-либо более двухсот тысяч человек».
Блюме приводит далее причины, почему, по его мнению, не произведены были попытки взять силою Париж в сентябре, а позднее не была предпринята формальная осада его. От намерения взять силою Париж надобно было отказаться ввиду недоступности фортов и вала, защищавших город. Для осады же и даже для артиллерийской атаки отдельных фортов, независимо от незначительности имевшегося в распоряжении войск, прежде всего недоставало соответственного осадного парка. Доставка же парка могла быть произведена не ранее как по падении Туля и открытии железнодорожного движения до Нантейля, значит, не раньше последней недели сентября. А когда открылось железнодорожное сообщение до этого места, отстоящего от Парижа на одиннадцать миль, ближайшею и настоятельнейшей потребностью сделалась забота о достаточном продовольствии войск. В окрестностях Парижа в лучшем случае можно было найти винные склады, но, кроме них, не было никаких других запасов, заслуживающих внимания. Армия кормилась только тем, что могли доставать руки. Приходилось учреждать и наполнять запасные магазины, и вследствие этого откладывалась доставка осадных орудий. Но даже и тогда, когда подвоз их до Нантейля сделался возможным, все-таки предстояли еще большие затруднения. Около трехсот пушек самого крупного калибра и по пятьсот зарядов на каждую из них «в виде необходимейшего боевого снаряда» нужно было доставлять на телегах на расстояние одиннадцати миль, «по скверным дорогам»; требующихся же для этого четырехколесных фур нельзя было найти во Франции, так что, наконец, пришлось выписать из Германии целые вереницы транспортных повозок. Эти-то и другие затруднения, по уверению майора Блюме, были причиной, что даже и в декабре, когда уже были сделаны приготовления к артиллерийской атаке на Мон-Аврон и форты южной стороны, имелся на лицо только осадный парк умеренной силы, а именно: за вычетом 40 нарезных шестифунтовых орудий – только 235, в числе которых около половины нарезных двенадцатифунтовых. С этими средствами, полагает Блюме, на город едва ли возможно было произвести что-либо большее, чем известное нравственное давление. «Но большего и не было нужно: о действительной осаде и закладывании параллелей с целью овладения фортами при существовавших обстоятельствах нельзя было и думать».
«В половине января против южного фронта Парижа действовали 123 орудия. Они бросали ежедневно в город от двух до трехсот гранат, что было достаточно для того, чтобы держать в тревоге части города, лежащие на левом берегу Сены, и выгнать оттуда большую часть населения. Собственно, большой материальный вред, во всяком случае, они не могли причинить; но после падения Мезьера число тяжелых орудий могло быть значительно увеличено, а затем успехи наших батарей на севере дозволяли подготовить решительную атаку на Сен-Дени и отсюда открыть огонь по северной половине Парижа. Однако к тому времени сила сопротивления города уже истощилась. Вскоре после последней неудачной вылазки 19-го января он сложил оружие, а с падением его наступило перемирие, а вслед за тем и мир».
Теперь мы возвратимся снова ко времени половины ноября и продолжим, насколько возможно, рассказ дневника.
Среда, 16-го ноября. Начальник все еще нездоров; как на одну из причин болезни, указывают на неприятности по поводу переговоров с некоторыми южнонемецкими государствами, казавшихся, что они вскоре приостановятся, а равно и вследствие поведения военных чинов, которые несколько раз не находили нужным справляться с его мнением, хотя дело, собственно, касалось не одних только военных вопросов.
После трех часов пополудни я снова посетил тех офицеров 46-го полка, которые из передовых постов только что возвратились сюда отдохнуть на шесть дней и наслаждались покоем в небольшом замке близ Шинэ. Г., который, вероятно, вскоре получит орден Железного креста, рассказывал прекрасный анекдотец, относящийся к действиям последних недель. В стычке, происходившей по соседству с Мальмэзоном, они должны были пробраться через брешь в стене, окружавшей парк; но брешь была так невелика, что Г. не мог пролезть в нее иначе как опустив обнаженную шпагу. Находясь поэтому случаю в затруднении, он увидал стоявшего по ту сторону француза, красивого, бодрого малого, взятого недавно в плен и безоружного. Г. подозвал его к себе и попросил его подержать ему шпагу. Француз исполнил это, улыбаясь, и затем возвратил ему оружие с выражением обязательной услужливости. Подобным же образом он помог и взбиравшемуся за Г. фельдфебелю. Солдаты, конечно, застрелили бы молодого человека, если бы он только подал вид, что хочет оставить у себя шпагу.
Галлы, как полагает Г., теперь охотно сдаются в плен, что, однако же, нельзя объяснить себе недостатком пищи в парижской армии. Недавно сержант зуавов, перебежавший на передовые посты при Ласели, имел очень дородный вид. Все ждут здесь с нетерпением начала бомбардировки, и все утверждают с уверенностью, будто она до сих пор не состоялась потому, что некоторые высокопоставленные дамы ходатайствовали о пощаде города. Сегодня ждали – я не позаботился спросить, на основании каких это известий или признаков, – большой вылазки парижан. Я утверждал, что подобная попытка теперь уже не имеет более такого значения, как на прошлой неделе, так как принц Фридрих Карл прибыл уже со своими войсками в Рамбуллье.