Шрифт:
Ахматовой — более узкий вариант тех трагедий «страшного мира», о которых
рассказывает Блок-лирик. Опыт Анненского и большой русской прозы, не
знающий асоциального психологизма, тут во многом приглушен, но
присутствует, и отчасти даже развивается далее. По сравнению с Анненским,
Ахматова рисует свои персонажи чертами более резкими, драматизирует их,
отчасти театрально взвинчивает. Анненский не писал так резко, с почти
мелодраматическим сгущением конфликтного начала:
Задыхаясь, я крикнула: «Шутка
Все, что было. Уйдешь, я умру».
Улыбнулся спокойно и жутко
И сказал мне: «Не стой на ветру».
(«Сжала руки под темной вуалью…», 1911, сб. «Вечер»)
Театрализация персонажа здесь осуществляется в ином направлении, чем у
Блока, «мировые просторы» непосредственно в стих не включаются, но в
границах конкретности сильно возрастает по сравнению с Анненским
непосредственная жизненная активность персонажа — настолько сильно, что
изображаемое граничит с ситуацией мелодрамы. В самом основном опять-таки
тут из опыта поэтических соседей больше всего идет от Блока. Ахматова не
живет в безвоздушном пространстве: кажется отчасти парадоксальным, что
мастер острого психологического рисунка в стихе выступает в завершение
своей дореволюционной поэтической биографии в качестве поэта классической
интонации в сборнике «Белая стая» (1917). Однако классичность тут
выражается не только в превращении любовного монолога в александрийский
стих, как бы во фрагмент расиновской трагедии, прочитанной и
прочувствованной через русских поэтов 20-х годов XIX века, — она
сказывается и в появлении гражданской темы. Большая активность персонажа,
большая его драматизованность по сравнению с Анненским — содержательное
качество, немыслимое без Блока. Следовательно, и «классичность» Ахматовой
невозможна без Блока. Понятно, что в гражданской теме у Ахматовой
социальное начало открыто вырывается из подтекста на первый план стиха.
Примечательность дальнейшей поэтической биографии Ахматовой в том, что ее
все больше и больше влечет к историческим темам и что историей в конечном
счете открыто проникаются и обычные «психологические» ситуации
Ахматовой, тем самым переосмысляясь и переходя в новое художественное
качество.
Художественно воплощенная Блоком трансформация лирического «я» в
стихе — наиболее острое и законченное выражение тенденции, присущей
эпохе. Любопытным проявлением этой тенденции является специфическое для
лирики эпохи выделение женского поэтического голоса, с особым
подчеркиванием именно «женских» качеств персонажа как особых,
характерных красок лирического «я». Это присуще поэзии той же Ахматовой; у
ее современницы Цветаевой эти краски обостряются до предела. Моментами
при чтении ранних стихов Цветаевой возникает ощущение, что тут как бы из
блоковской «вереницы душ» вырывается один из персонажей и разрабатывается
с особо обостренным выражением «стихийных» черт. Я нисколько не
собираюсь в данном случае отрицать индивидуальное своеобразие, присущее
поэзии Цветаевой, — важно, однако, даже за столь резко, иногда причудливо
выраженной своеобычностью видеть и общие особенности времени, общую
линию развития русской поэзии, для которой столь важны открытия Блока.
Цветаева иногда даже демонстративно, с вызывающей прямолинейностью,
столь ей свойственной, подчеркивает свое стремление изобразить «народный»
женский характер:
Привычные к степям — глаза,
Привычные к слезам — глаза,
Зеленые — соленые —
Крестьянские глаза!
(«Глаза», 1918)
Но так как опять-таки этот подчеркнуто «стихийный» лирический характер
берется часто без широких, разнообразных связей и отношений, без общей
перспективной линии, к которой разными путями пробивается Блок, а напротив,
в нем, опять-таки вызывающе, как и все у Цветаевой, усиленно
демонстрируются «изначальные», «естественные» свойства, то в итоге