Шрифт:
«Страшный шум, возрастающий во мне и вокруг. Этот шум слышал Гоголь
(чтобы заглушить его — призывы к порядку семейному и православию)» (IX,
387). Очевидно, что тут речь идет именно об особом эпическом начале в
произведении, о «шуме времени», но не только и не просто о единичных
индивидуальных судьбах. Точно так же и в записке о «Двенадцати» говорится:
«… во время и после окончания “Двенадцати” я несколько дней ощущал
физически, слухом, большой шум вокруг — шум слитный (вероятно, шум от
крушения старого мира)» (III, 474). Здесь тоже подчеркивается эпическое,
«общее» начало в произведении, явно и особыми средствами реализованное в
художественном целом.
Понятно, что при таком замысле целого сюжет, характеры, их
взаимоотношения играют несколько иную роль, чем в обычной поэме. Они
становятся частью целого, и само целое с меньшей полнотой, чем обычно,
прочитывается в отдельно взятых характерах и их взаимоотношениях. Особая
острота ситуации тут вот в чем: только что процитированное место из записки о
«Двенадцати» — непосредственное продолжение того, о чем шла речь выше, —
о связи «Двенадцати» с лирикой, созданной «в январе 1907 или в марте 1914».
Из прямого смысла блоковских слов выходит, что именно эпические, общие,
исторические начала поэмы автор связывает со своей предшествующей
лирикой. Иначе говоря, по Блоку, в «Двенадцати» находят последнее,
завершающее обобщенное выражение его художественные искания в области
лирической поэзии, органическое слияние лирического элемента в собственном
смысле слова с началами «времени», общеисторическими и эпическими
(«гоголевскими», по Блоку).
Но такой подход Блока к соотношению лирического и эпического в
поэме — усиливает, увеличивает роль и значение сюжета, характеров героев и
их взаимоотношений, а не уменьшает их, как могло бы показаться на первый
взгляд. В самом деле, подчеркивается здесь первостепенная значимость целого
соотношения в нем лирических и эпических элементов (если только их можно
как-то разделять — разделение же, расчленение, конечно, необходимы, но
только для анализа, для более ясного представления о совокупности, о целом).
Но возрастание роли целого должно повлечь за собой более строгую
ответственность в нем, в его пределах и границах, также и отдельных,
искусственно расчленяемых нами элементов. В сюжете самом по себе,
выделенном, отчлененном от целого, прочитывается меньше, чем в нем
прочитывалось бы при более традиционном построении. Но в том-то и дело,
что его нельзя отчленять ни в каких других целях, кроме аналитических. В
совокупности же, в целом — в нем должно прочитываться больше, чем
предусматривал бы его раздельный, отчлененный смысл. Эта диалектика
соотношений — вовсе не простая игра словами, но последний и глубочайший
смысл блоковской поэмы. Следует обратить тут внимание на крайнюю
личностность блоковских высказываний о «Двенадцати». Их ведь даже неловко
подвергать анализу: история берется в столь тесных соотношениях с
человеческой душой, что кажется грубой, нецеломудренной, бестактной
простая попытка пересказать другими словами блоковский текст с тем, чтобы
как-то приблизиться к пониманию его внутренней логики. Выходит так, что как
будто «нельзя», но только переступив через это «нельзя», насколько-то
приближаешься к внутреннему, очень серьезному, философскому смыслу
блоковского построения. Получается тут далее так, что сюжетная ситуация
высокой трагической любви Петрухи и убийства Катьки, именно по смысловой
логике целого, не может и не должна восприниматься отдельно от
общеисторических, «атмосферных» и эпических слоев поэмы. Она «черная»,
эта ситуация, но ведь существует она только в соотношении с «белым», со
снежной вьюгой, носящейся над оголенными, очищенными от всего
случайного, мелкобытового, и в этом смысле — тоже «черными», трагическими
пространствами истории. Все дело в том, что она не «серая», не «средняя», а