Шрифт:
собственные, иногда недюжинные, задатки. Тарасов был награжден талантом
отсутствия поэтической зависти, талантом умения радоваться чужим строчкам, как
будто он сам их написал,— даже тогда, когда ему совсем не писалось.
В один из майских дней 1949 года я пришел в редакцию газеты «Советский спорт»
на Дзержинке. Я был и выцветшей майке, в спортивных шароварах и рваных тяпочках.
В руках у меня было стихотворение, где подвергались сравнительному анализу нравы
советских и американских спортсменов. Стихотворение было напитано «иод
Маяковского». Вся редакция помещалась в одной большой комнате, где в табачном
тумане несколько мистически вырисовывались какие-то стучащие на машинках,
скрипящие авторучками, шуршащие гран-
137 ками фигуры. Я робко спросил, где отдел поэзии. Из тумана мне рявкнули, что
такого отдела вообще нет. Но вдруг из тумана высунулась рука, добро легла на мое
плечо, и чей-то голос спросил: «Стихи? Покажите мне, пожалуйста». Я сразу поверил и
этой руке, и этому голосу. Передо мной сидел черноволосый человек лет тридцати с
красивыми восточными глазами. Это был Тарасов. Он заведовал сразу четырьмя
отделами: иностранным, партийным, конькобежным и литературным. Тарасов посадил
меня рядом на стул, пробежал глазами стихи. Потом, ничего не говоря о стихах,
спросил:
— Еще есть?
Я достал из-за пояса замусоленную тетрадочку и: стыдливо сказал:
— Только это не о спорте. Тарасов улыбнулся:
— Тем лучше.
Он стал читать стихи вслух, не обращая внимания па трескотню пишмашинок.
Потом подозвал какую-то женщину и прочитал ей строчку, где гроздь винограда
сравнивалась со связкой воздушных шаров.
— Ну как, будет писать?
— Будет. .— ответила женщина, это была редакционная машинистка Т. С.
Малиновская, с которой я потом подружился, хотя и побаивался ее острого язычка.
— Я тоже так думаю,— сказал Тарасов, улыбаясь, и на одном из стихотворений
написал магическое, столь долгожданное слово: «В набор». И оно уплыло куда-то,
чтобы появиться на страницах газеты через день.
— Не думайте, что ваши стихи очень хорошие. Но в них есть строчки, крепкие
строчки.
Я глубокомысленно сделал вид, что понимаю выражение «крепкие строчки».
Тарасов проводил со мной долгие часы, объясняя, что хорошо в моих стихах, что
плохо. Особенно не выносил он водянистости, вялости. Все экспериментальное, иногда
находившееся даже на грани безвкусицы, хвалил. В течение трех-четырех лет меня
почти нигде не печатали, кроме «Советского спорта». Пройдя через руки Тарасова,
увидели свет штук пятьдесят моих первых стихов. Они были еще очень плохие, и,
честно скажу, если бы сегодня ко мне пришел молодой поэт с точно такими же
стихами, я вряд ли угадал бы в нем
138
поэта. Л Тарасов угадал. Впрочем, он же угадал когда-ГО Юрия Казакова, тоже
впервые напечатав его в «Советском спорте». Только любовь однолюба дает человеку
дар угадывания в литературной протоплазме возможность образования ядра. Эта
любовь однолюба у Тарасова никогда не сводилась к однобокости вкуса. Когда-то один
мой ровесник поносил меня за «всеядность»: «Как ты можешь любить одновременно и
Есенина, и Маяковского? Я однолюб— я признаю только Маяковского...» Но этот
однолюб был просто-напросто примитивен, он и Маяковского признавал и клялся его
именем, на самом деле его не понимая. Благородство однолюба, какое я нашел в
Тарасове, была преданность поэзии как явлению, а не слепая преданность отдельным
именам. Он любил и Маяковского, и Есенина, и Пастернака, и Цветаеву, но защищал и
Кирсанова, когда того обзывали так: «У Кирсанова три качества: трюкачество,
трюкачество и еще раз трюкачество». Тарасов открыл мне не произносившиеся тогда
имена Павла Васильева, Бориса Корнилова. Он при первых публикациях сразу угадал
сильный талант Вознесенского и впоследствии, будучи редактором журнала «Физкуль-
тура и спорт», напечатал там его поэму, имевшую к спорту весьма косвенное