Шрифт:
была также полна лишений и трудностей, да и сейчас жду неведомых напряжений,
готовлюсь. Мой лозунг – живи опасно. Но никогда я не считал и сейчас не считаю,
будто жизнь у меня трудная. Помню других, тех, кому трудней. Там, в Чимкенте, я
впервые подумал о том, какая у меня была благополучная, мерзко-ровная, фарисейская
жизнь!..
Наконец созрел дальний этап, рожи как на подбор, одна другой протокольнее.
Красные вагоны, статный, в черном поту, ФЭД, длинный состав с пулеметами в голове
и в хвосте. И дорога. Гудки паровозов, стук колес, будочники с желтым флажком,
поверки по две в ночь, когда нас перегоняли, считая, с одного конца вагона в другой, и
буханье деревянных молотков по стенкам вагона – прочны ли доски, нет ли где
подпила, подреза, не готовится ли побег. (Один гвоздь – в пол, а вторым на шнурке, как
циркулем крути и крути, пока не вывалится кружок.) В Семипалатинске стояли днем
вблизи людного вокзала, долго стояли, смотрели на вольную суету людей, ждали, когда
тронемся дальше, смотрели-смотрели и запели старую каторжную: «Не для меня
придет весна, не для меня Дон разольется, и сердце радостно забьется, такая жизнь не
для меня», – протяжно запели, раздольно, сначала в одной теплушке, потом в другой,
потом весь состав загремел как гимн в Кремлевском дворце. Люди на перроне стояли,
слушали с одинаково сумрачными лицами. «А для меня опять этап, угонят в дальнюю
сторонку, сойдусь с народом я чалдонским, где пуля ждет давно меня». Так совпало,
что поезд тронулся с нашей песней, а по перрону пошла худая серая старуха с
котомкой, махала темной тонкой кистью, споткнулась и свалилась с прямой рукой,
словно указывая нам путь или грозя кому-то.
На станции Инская весь эшелон – в баню, огромная Новосибирская пересылка,
помыли, постригли, прожарили в вошебойке – и дальше на восток. На стоянках опять
покупатели отбирали по формулярам, кого хотели, вызывали, осматривали, как негров.
Я мечтал, чтобы хоть кто-нибудь меня взял – нет, не взяли. А бывалые говорили, что
здесь сойти лучше. Чем меньше лагпункт, тем легче жизнь. Дальше на восток пойдут
большие лагеря, а там, где зеков тысячи, гайки закручивают до упора.
«Мы ехали долго, без цели куда-то, куда-то далёко вперед, без возврата».
Шестнадцать дней и шестнадцать ночей.
Сибирь…
Кто был, тот не забудет
Глава третья
1
О чем писать дальше, если всё ясно? Читатель мне возразит: лагерная тема для
нас главная, советская литература нынче ею спасается и утверждается как внутри
страны, там и за её пределами? Почему ты решил закончить там, где другие начинают,
что за эпатаж?
Я хотел написать роман о своей юности, не думал оправдываться, но вижу,
получилось отчасти и оправдание, поскольку время от времени мне вешали на шею
такую необходимость. Однако не это главное.
Мы жили в одной стране, на одной земле, под одним небом, но запомнили из
прошлого каждый своё, мы по-разному относились к одним и тем же событиям, а,
значит, и сохранили разные воспоминания. Сейчас стало не только можно, но и модно
писать о лагере, а мода – стремление подражать. Чем хуже ты изобразишь лагерь, тем
лучше. Чем больше ты наворотишь страданий, ужасов, маразма, тем более ты
художник, мыслитель, творец и более всего – гражданин.
Но если глянуть спокойно и широко, то сколько увидишь спеси, чванства, эгоизма
у лагерных повествователей, – только мы страдали, а вот вы все, гады вольные, сладко
нежились под солнцем свободы. Пошли спектакли для плоской публики и пока с
успехом, клюёт публика, хавает наживку с крючком.
В лагере плохо, спору нет, на воле получше, хотя да-алеко не везде. Если в лагере
худо-бедно кормили зека три раза в день, вынь да положь, иначе выработки не будет, то
на воле сам добывай кусок хлеба из ничего, собирай остатки мерзлой картошки,
последние колоски с поля, чтобы накормить детей, опухших от голода, а тебе за это
еще сунут червонец, если поймают. В каждом лагере был хоть какой-то медпункт с
лекарствами, а на воле местами за десятки верст не сыщешь таблетки сульфидина,