Шрифт:
выдержал высоты абсолютной ценности, погряз в относительном, и горе мне, рабу
низких страстей. Белла стала первой моей женщиной.
О нашей семейной жизни нельзя петь песни или слагать стихи, можно только
давать показания. Пусть будет изложена точка зрения Беллы. Согласен я с ней или нет,
не имеет значения. Я виноват в измене, остальное потеряло смысл. А трибунал как
глаза судьбы и перст ее, трибунал – пути-дороги возмездия. Я взял вину на себя, не
должен и не смею оправдываться. Белла и ее мать всего лишь распорядители моих
кандалов.
По мнению Беллы (а также и по моему), я плохой муж, не мог семью обеспечить,
только писал стихи и много о себе думал. Они меня приютили, кормили меня и
обстирывали, но я, чуть что, сбегал от них в общежитие. Всё правда, одна только
правда. Говорила она четко, обдуманно. «Мы постоянно ссорились, моя мать его
терпеть не могла. Осенью мы его выгнали и предупредили, чтобы он уехал отсюда,
иначе ему будет плохо. Но он наплевал на нас и связался с девицей легкого поведения
Федоровой. Тогда я всё рассказала матери. Она депутат Верховного Совета, член
партии с двадцатого года. Она написала заявление и пошла в МГБ, после чего я узнала,
что он, – Белла кивнула в мою сторону, – арестован. Дружки его добиваются, чтобы он
вышел из воды сухим, везде пишут, а сейчас отираются под окнами, – она повела
острым подбородком в сторону окна. – Но мы с матерью этого так не оставим, я прошу
трибунал это учесть».
Молодец, Белла, всегда была напористой, своего добивалась, ей бы полки в бой
водить за правое дело. Я знал, к кому ходила Суханова – заместителю министра
госбезопасности, фамилия его не то Меньшов, не то Большов. Мы были у них в гостях
года полтора назад в старом доме на улице Красина возле базара. Меньшов,
мужиковатый, простой, весь вечер пускал пошлые остроты и восторгался своим сыном
Жорой, упитанным красавчиком лейтенантом. С ним была девица лет, наверное,
пятнадцати с заплаканными глазами, она куксилась, хныкала, губы раздуты, и Белла
определила: он этой сучке брюхо набил, не видишь? Просветила меня. С Меньшовым-
Большовым Суханова вместе сражалась в отрядах ЧОНа в Усть-Каменогорске, позднее
в Семипалатинске, дружба их скреплена, можно сказать, кровью. Ещё я понял между
слов, что именно этот сынолюб в 37-м помог Сухановой посадить ее третьего мужа.
(Понять-то понял, но выводов не сделал.) За столом они вспоминали прошлое,
анекдоты рассказывали, причём с душком, меня это удивляло – всё-таки МГБ. Ушли
мы раньше других, Жора что-то такое сказал Белле, а она ему: «Заткнись, говно!» –
после чего Жора стал хвататься за пистолет, маленький, в изящной кобуре на заднице,
отец подарил в связи с окончанием училища. Кстати, у Сухановой тоже был пистолет,
дамский браунинг, помещался на моей ладони. Был в нем один патрон. Если бы
выпулить его в одного из нас троих, жизнь оставшихся пошла бы по-другому. Впрочем,
она пошла по-другому и без пуляния.
Ходили мы по гостям довольно часто и всё к людям заслуженным, партийным,
важным – работники ЦК, Совета Министров, преподаватели высшей партийной
школы, сотрудники Института истории партии, и со всеми у Сухановой было что
вспомнить. Надо отдать должное не только дочери, но и самой Сухановой – натура
цельная, ответственная, жизнь за партию отдаст в тот же миг. За дочь тоже. У обеих
был четкий и ясный взгляд на события и явления, я в сравнении с ними весь в тумане
сомнений и колебаний. Я был рабом страстей, а они их властителями. Забота о семье
превыше всего. В гостях тоже – семьями и только семьями, провозглашался культ
семьи. Не обходилось без вина и водки, как и без анекдотов, обожали Зощенко, он был
их иконой, не считая, конечно, Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина. Я не любил ходить
по гостям, но меня тащили представлять семью. Мне, двадцатилетнему, противен был
взрослый семейно-самодовольный мир, пошлые тошнотворные сборища. Они рубили
мне крылья, урезали мне душу диктатурой бабьих требований: «А вот я ему, а вот мы