Шрифт:
стрептоцида, не говоря уже о пенициллине. Не было по колхозам колючей проволоки с
вышками, но и паспортов не было ни у кого поголовно – у большинства населения
страны, даже Юрьева дня не было, чтобы хоть раз в году уйти, куда глаза глядят. Зека
держались надеждой на конец срока, а на что надеялись вольные, на какой конец? Была
единая всенародная тягота, и особо выделять лагерное и возносить на пьедестал,
памятники создавать и «Мемориалы» – несправедливо.
Не оправдываю лагерь, упаси Боже, но, читая постылые уже стенания, не могу
промолчать. Какой ты человек, такой у тебя и лагерь, и люди – по широте твоей или
узости. Образ зека искажён и унижен мстителями, слабаками из тех, кто сам бы хотел
править, пинать и гнать хоть в лагере, хоть на воле. В тюрьме и на зоне особенно
заметно, как страх, власть и месть связаны и взаимозависимы. Трусы и бездари
первыми сбиваются в стаю, чтобы иметь побольше клыков. То же самое в литературе –
в нашей.
Лагерник, я считаю, выше вольного, ярче, сильнее, интереснее. Он действительно
тот битый, за которого двух небитых дают. Сколько бы лагеря не хаяли, сколько бы не
роняли соплей сочувствия, лагерник крепче как личность, устойчивее, смелее,
смекалистее, в нём – все лучшие свойства, только они неверно, как говорят юристы,
преступно ориентированы.
А вольные миллионы верно были сориентированы в 20-х, 30-х, 40-х, 50-х?
Равнение в лагере – на первого. На заводилу, дерзилу, ловчилу, а не на последнего, как
на воле, тише едешь, дальше будешь. Дурак в зоне никогда не будет в авторитете, но на
воле – сплошь да рядом, с таким удобнее, анкета чистая и своего мнения нет.
Пресловутая социальная справедливость и есть равнение на последнего.
Преступность в те годы была нормальным явлением, поскольку было
ненормальным общество, правительство, цели, задачи и способы их осуществления.
Мало того, преступность была необходима – для сохранения хоть каких-то ценностей
народных и единоличных.
Я не стану живописать жестокости лагеря, состязаться с другими в
нагромождении мерзостей. Из всех задач литературы я выбираю одну: не обвинять, а
оправдывать. Искусство начинается там, где все правы, сказал Достоевский. Такую
высшую правоту невероятно трудно постигнуть и духу не хватит выразить. Если все,
то, значит, и Гитлер, и Сталин (дожить надо и дорасти). Мнение, будто литература
должна постоянно напоминать о зле и карать виновных, чтобы не повторилось,
дурацкое мнение! Напоминание и бичевание – уже повторение и формирование,
мобилизация сил по фронтам злобной междоусобицы..
«Я не ропщу о том, что отказали Боги мне в сладкой участи оспоривать налоги
или мешать царям друг с другом воевать», – сказал Пушкин. Кому он сказал? Кто это
услышал? При его жизни, после смерти, в царское время и в наше кто услышал
национального гения? Почему мы глухи к его признанию? Чем забиты наши уши, наши
души? Да как это так?! – вопиет современник. – Чтобы писатель, поэт – и не мешал
угнетателям, не бодался с правительством, значит, он – раб, а что говорил Чехов? Надо
выдавливать раба. По капле. Из себя. Пушкин между тем продолжает: «И мало горя
мне, свободно ли печать морочит олухов, иль чуткая цензура в бульварных замыслах
стесняет балагура», – это уж совсем ни в какие ворота. Однако я хочу жить по
Пушкину и по завету его жизнь оценивать. Вполне сознательно я убираю голод, холод,
боль телесную, унижения, всю физиологию убираю, на чем держится как раз лагерная
литература. Могут спросить: разве унижения тоже физиология? Тоже. Унижения
ничтожны для того, кто помнит о своих любимых, кто отвечает за свою жизнь перед
ними. Ради них он всё вытерпит и обиду забудет. Блатные не терпят и не забывают –
мстят. Как и политические тоже. Для них нет Бога, а любят они только себя и,
следовательно, только свою власть.
Чем же кончился твой срок, спросит читатель, когда ты вышел и к чему пришел?
Меня осудили правильно. В присяге сказано: «И пусть меня покарает священный гнев