Шрифт:
и презрение народа, если я нарушу эту клятву». Я нарушил, я получил, и надо ли
говорить о тяжести расплаты, о суровости лагеря, о несправедливости жизни? Не
лучше ли сказать, человек достойный всё берет на себя, человек ничтожный валит всё
на других. Позднее мне высказывали сочувствие, незачем было тебя сажать, учился бы
и работал. Но были и другие мнения – такое преступление не прощается. Коллеги мои,
писатели-гуманисты требовали оргвыводов, и даже трибунал не мог меня защитить,
указывая, что за одно преступление не бывает двух наказаний.
Бог с ними, пусть говорят, а я пойду дальше, верный Пушкину: «Зависеть от царя,
зависеть от народа – не все ли нам равно?..»
2
Ехали-ехали, чуть-чуть не доехали до Енисея, остановились на станции Ербинская
Красноярской железной дороги. Где-то здесь Минусинск, Абакан и Шушенское.
Холодное утро, солнце, сопки кругом, тайга, красиво, настоящая Сибирь. Конвоя
прибыл целый полк, то там, то здесь раздавался окрик: «Сидеть! Не вставать! По
одному вперёд!» – того и гляди откроют пальбу. По плахе лезли мы в кузова машин,
загораживали нас досками впереди и сзади, за досками конвой. Двинулись машины
вереницей в лощину между сопками, остановились перед большой зоной за колючей
проволокой. Сгрузили нас, усадили, конвой встал широким кругом со штыками
наперевес, появился офицер спецчасти и начал проверку – фамилия, имя, отчество,
статья, срок, сличал фотографию, наконец, двинулись в лагерь строем по пятёркам.
Впереди воры, за ними пацаны, шестерки, дальше кто как хотел. Я шел последним,
пусть хотя бы позади меня будет пространство. Идти последним, сидеть с краю,
лежать на нижних нарах считается унижением, чему я никогда не придавал значения ни
в тюрьме, ни на воле. Человека нельзя унизить, если он исповедует ценности другой
жизни. Я занимал место последнего с каким-то даже облегчением, убеждаясь, что не
размениваюсь.
Разместили нас в пустом бараке на сплошных нарах в два яруса, ни постели, ни
подушки, голые доски. Сразу наказ: ночью выходить в уборную только в нижнем белье,
по одетым открывают с вышки огонь без предупреждения. Ночью в карантине был
чистый ад, играли в карты и грабили открыто, выдергивали из-под головы всё, что
было,. У меня ничего не было, я спал на локте. Утром весь этап выстроили по пятеркам
и появился начальник режима. Не успел он приблизиться к строю, как уже с первых
рядов передали кличку: Папа-Римский, лютый волк, известный по Колыме. Не офицер,
старшина лет примерно сорока. Обычная эмвэдэшная форма и вдобавок черные
перчатки, хотя на дворе сентябрь. Привычка с Колымы осталась, где двенадцать
месяцев зима, остальное лето, или просто для понта.
«Первая пятерка десять шагов вперёд – марш!» Пошли блатные вразвалочку,
блюдя достоинство, не очень-то они разбегутся на команду режима. «Всем пятерым –
сюда!» – И черным пальцем старшина в сторону. Они отошли, остановились,
переглядываясь, усмехаясь. «Вторая пятерка десять шагов – марш!» Пошла вторая.
Старшина вприщурку сверлил взглядом каждого, затем, тыча пальцем: «Ты, ты и ты – в
сторону!» – жестом как бы отгребая их. Просмотрел весь строй и отобрал еще
четверых. Двенадцать гавриков стояли сбоку, и весь этап их знал – все, как один, воры
в законе. Папа-Римский отобрал их на глазок, без формуляров и списков, хороший
профессионал не станет мараться с бумагами. Сейчас их всех отведут в Шизо и
начнется следствие – ночью придушили дневального из Бура. Вчера он ходил среди
нас, пока мы сидели, ждали, когда бараки помоют с хлоркой. Крепкий парень лет
двадцати двух, с большими кулаками, свойский, доверчивый, охотно рассказывал, как
ему живется в бараке усиленного режима, вон там, на краю зоны землянка с
крохотными оконцами, как норы для зверья. «Двину по роже, он летит с копыт в
дальний угол и потом как шёлковый». Его слушали – «Ну-ну, давай-давай» – никто его
пальцем не тронул и не материл, мол, позорно зеку своих охранять да еще рыло им