Шрифт:
— Совершенно верно.
Говорю Олегу по-русски:
— Неужели нас опять сунут к Лизнеру?
Олег пожимает плечами.
На обратном пути нас застает заливистый свисток и густой мелодичный звон колокола. Ускоряем шаги. На площади перед бараками люди уже выстраиваются. Присоединяемся к своим. Генрих четко произносит: «Налево!» — и мы идем к центру аппельплаца. Почти одновременно с нами на площадь выходят из проулков другие колонны. Несколько минут спустя весь огромный аппельплац, заставленный прямоугольниками колонн, замирает. Открываются ворота. Гремит «хайль». Перед строем появляются лагерфюрер Майер, какие-то штатские и большая группа эсэсовцев-блокфюреров.
Начинается поверка. Старшины бараков рапортуют эсэсовцам, те пересчитывают заключенных и расписываются в книгах. Все протекает мирно — без крика и зуботычин, прямо не верится глазам. Поверка заканчивается необычайно быстро. Мы строем доходим до своего блока, и здесь нас немедленно отпускают.
Входим по одному в помещение — чисто, светло. Открываем шкаф, чтобы взять миски, и оказывается, что тут появились вил-
249
ки, ножи и даже салфетки. Получаем суп. И какой! Картофельный, пахнущий мясом… Непонятно, что случилось?
Покончив с супом, выхожу на улицу. Сахнова еще нет. Вижу: из переулка, где расположен второй блок, показывается Майер и какие-то штатские. Они останавливаются перед канцелярией. Лагерфюрер что-то говорит им, улыбаясь и указывая пальцем на ту часть первого барака, где живут невольницы. Штатские тоже улыбаются, но сдержанно. Из канцелярии выходят заключенные, держа в руках… книги, настоящие книги! За ними появляются люди, несущие какие-то черные футляры. Еще через некоторое время вижу, как на аппельплаце напротив ворот группа заключенных начинает сооружать что-то напоминающее боксерский ринг. Из футляров извлекаются кларнет и саксофон. Просто чудеса! Майер и штатские наблюдают за приготовлениями музыкантов.
Из переулка выходит Сахнов.
— Что происходит в лагере? — спрашиваю его.
— Очередная комедия по случаю приезда комиссии Международного Красного Креста,— говорит он, болезненно морщась, и тихо добавляет: — Походим по плацу, там удобнее разговаривать.
На площади снова появляются прогуливающиеся хорошо одетые заключенные. Число их растет. Я спрашиваю Валентина, что это за люди.
— Писаря, парикмахеры, портные, сапожники — словом, те, кто не носит камни. Здесь их называют променентами.
— А ты где работаешь, Валентин?
Сахнов опять строит болезненную гримасу.
— Я тоже променент, техник баубюро. Я инженер…
Мы приближаемся к рингу. Еще издали замечаю багровую физиономию Лизнера — он неторопливо расстегивает пиджак. Рядом с ним очень рослый с дряблым телом человек снимает рубашку. Я узнаю его — это Гардебуа. Я и раньше по его расплющенному носу догадывался, что он боксер. Музыканты начинают пробовать инструменты.
— Давай обратно,— предлагает Сахнов.
Когда мы достигаем середины аппельплаца, он говорит:
— Сейчас к нам подойдет один человек — его зовут Иван Михайлович,— он должен говорить с тобой. С ним можешь быть как с Решиным или с Шлегелем — мы все знаем… Лезвие при себе?
— Да.
— А вот и он. Руки ему не подавай. Не надо, чтобы кто-нибудь заметил, Что я вас знакомлю.
260
Я догадываюсь, что Иван Михайлович один из руководителей нашего союза, и с интересом поглядываю на него — он приближается к нам со стороны шестого блока. Ничего героического в его наружности не нахожу: лицо худое, некрасивое, с выступающей немного вперед нижней челюстью; на лбу, возле больших выцветших глаз и рта с темными тонкими губами — резкие морщины. Ему, очевидно, уже за сорок.
— Не останавливайтесь, не останавливайтесь… Здравствуйте,— произносит он, подходя, берет нас с Валентином под руки и добавляет: — Сегодня воскресенье, мы прогуливаемся, так что рекомендую повеселее выглядеть.
Голос у него спокойный, с легкой хрипотцой. Я смотрю на него еще раз и встречаюсь с неторопливым, умным, видящим все насквозь взглядом. Он спрашивает:
— Как самочувствие после лазарета?
— Спасибо, отдохнул.
Он усмехается. Валентин достает сигарету. Иван Михайлович, помолчав, говорит:
— Расскажите нам, пожалуйста, о себе.
Я гляжу на крематорий, на плоскую закопченную трубу с железной лестницей, на колючую проволоку над стенами и думаю: «Что рассказывать? О чем?»
— Об отце, о родных, о том, как жили… Пожалуйста, товарищ Покатилов.
Слово «товарищ» сразу согревает меня — дорогое, не оцененное еще в полной мере слово… Отвечаю, что отец мой был агрономом, потом учителем в сельской семилетке, что он проработал сорок лет и умер еще до войны.
— А ваша мать… получает за него пенсию?