Шрифт:
— без пяти четыре. Мне пора смениться, но за всеми этими
воспоминаниями я забыл, Кого мне надо будить. Ушкин тоже забыл, но я
тронул его этими стихами, и скандалить он не хочет.
—
Буди Сапелкина!
Ваня без слов берет у меня часы, садится за стол, трясет тяжелой со
сна головой. Я ложусь рядом с Ушкиным, закрываю глаза, и опять на меня
плывет зерно. Твердобокие волны, грозя раздавить, надвигаются одна за
другой. Я отчетливо, до боли в глазах, вижу, как они сверкают под солнцем,
как срываются с гребешков тонкие струйки, как зеленеют на их боках
изрубленные стебли полыни. Так у зарвавшегося грибника горят перед
глазами разноцветные шляпки.
Я не могу больше видеть это. Мне осточертели волны. И я вспоминаю
Строганову. Она смотрит на каждого, кто выходит из зала Федора Васильева
в Третьяковке. Место у нее довольно бойкое — на углу, но проходик там
узкий, и не всякий догадается задрать голову. Семиклассником я убежал от
экскурсии и выглянул, чтобы узнать, где наши. И тут заметил ее. Она
смотрела строго, но как-то очень доверчиво, как будто строгость она
напустила только для вида. Так смотрели студентки-практикантки, когда
давали уроки, — боялись они нас куда больше, чем мы их. С тех пор я часто
приходил к ней. Смотрительница зала — она сидит как раз за углом, между
Поленовым и Левитаном, — заподозрила во мне вундеркинда и даже таскала
к «Постели больной» и долго говорила, как это хорошо и трогательно. Но
больная старуха меня не заинтересовала. А у Строгановой было красивое
лицо, тонкая шея. Дальше я не очень фантазировал. То есть, конечно,
немного фантазировал, ведь она мне нравилась и смотрела совсем
доверчиво. Я и приходил к ней так часто еще и потому, что можно было
фантазировать.
На обнаженных мне очень хотелось смотреть, но я не решался, потому
что боялся, что кто-нибудь подойдет сзади и спросит:
— А ты, мальчик, что здесь делаешь?
На них я смотрел. только издали, как будто случайно.
И даже много позже, когда уже знал, что такое передвижники и прочитал
про Маковского уничтожающие строчки Александра Бенуа, мне все еще
нравилась эта картинка. Нравилась фиолетово-лиловая гамма, -да и сама
девица была ничего. Мы стали с ней ровесниками, и я уже понимал, что
ничего особенного в ней нет, но все-таки она мне нравилась.
И вот сейчас я пытаюсь вспомнить ее лицо, мне очень нужно это, и я
шепчу:
— Ну, выручай, Маша, или как там тебя зовут!
Но ничего не вижу. Только фиолетовые разводы.
Наверное, так себе умишко — стишки в альбомчик, музицирует для гостей,
дуется на маменьку из-за каких-нибудь булавок и ленточек. Хорошенькая
дочка богатого купца. Характером тверда и расчетлива, а доверчивость
придумал художник, чтобы побольше заплатили. Как бы она заверещала,
если бы я дотронулся до ее белых с кружевами панталон!
Меня будит Юрка Ермаков. Он теперь работает прицепщиком и живет в
бригаде, но трактор сломался в километре от центральной усадьбы, и он
пришел сюда. Места у него нет, и он решил одарить меня своей дружбой.
Большой, толстый, да еще в свитере и ватных штанах, он совсем
сталкивает меня с тюфяка. Я пробую брыкаться, но он советует давить
Ушкина н засыпает.
Я вижу Ушкина теперь совсем близко, и мне становится не по себе. Он
выглядит так, словно что-то болит в нем неутихающей, жестокой болью
или какой-нибудь Вопрос неотступно мучает его. Я хочу окликнуть
Ушкина, потом представляю, как он воткнет в меня свои сверлилки,
спросит, чего мне сейчас больше всего хочется, и я буду сидеть вот с
такими же остановившимися глазами и думать, что же случилось и что и
делать дальше. Пускай уж он один ломает голову, если ему так хочется все
знать до конца.
Заснуть как следует мне в ту ночь так и не удается. Хлопает дверь, и
чьи-то сапоги бесцеремонно топчутся у порога. Ушкин взлетает, как
выстреленный из рогатки, сдергивает с меня одеяло. На всю комнату
звонит его поросячий дискант: