Шрифт:
– В Кремле я была всего один раз, а не несколько, – пыталась оправдаться она, перебирая пальцами рук. – Зензинова я не знала, также не знала Армант, Беркенгейма, Тарасову-Боброву знала только по каторге. К Биценко специально никогда не ходила. В феврале я Биценко случайно встретила в Совете. Потом я встречала ее на улице. Биценко последний раз я видела около месяца тому назад…
– И более? – удивился Петерс. К вопросу о Кремле он не возвращался, однако этот факт не мог его не удивить. Каплан была в Кремле. И о связях она всё скрывает. Стоило, наверное, поговорить лично с товарищем Лениным, взять показания у него. Петерс подумал и решил сделать именно так. Но после того, как распрощается с Каплан. А на лице той вновь появился странная мягкость и женственность. Петерсу, от того, что тот постоянно смотрел на неё, пытаясь уловить мельчайшие изменения мимики, стало не по себе. Истощённая и несчастная по виду женщина тоскливо смотрела то в пол, то на него, казалось, рассеянными, пустыми, но невероятно большими глазами. Что-то в них такое было, что Петерс вскоре передёрнулся, отвлекаясь от вопросов о политических связях.
– Что у вас с глазами? – спросил он, смущаясь, что Каплан застанет вопрос фамильярным. Однако та даже не повела бровью, но горько усмехнулась.
– Нравятся, что ль, чекист? – съязвила она, оскалившись. – Я вот ваши не вижу.
У Каплан, как, оказалось, была сильная потеря зрения.
– Ослепла в тюрьме, – заговорила она с нервным придыханием. – В четырнадцать лет познакомилась с Виктором и сбежала с ним. Он был революционером и пленил своими рассказами. Помню: он заряжал револьвер, я сидела рядом, и мы смотрели друг другу в глаза. Как вы сейчас смотрите на меня. Я любовалась им, и, казалось, что лучше человека в жизни не найти мне – судьба то была. И было то лихое время, когда чинились убийства буржуев одно за другим и мы, рука об руку шли по революционному пеплу… Вместе готовили покушение, когда были в Киеве. Я не знаю, что произошло, что-то вышло из-под контроля – бомба случайно взорвалась. Выбило стёкла, оглушила волна... А Витя бросил меня без сознания, окровавленную лежать там, бежал, и ещё подкинул свой пистолет. Я успела очнуться только когда явилась полиция. Он сбежал, но я была тогда счастлива. Что смогла пожертвовать своей свободой ради него – его бы точно повесили или расстреляли. А меня нет. Тогда вот и стала терять зрение. Сначала, вроде, ничего, но потом всё хуже и хуже... Я едва различала силуэты. Потом сделали операцию, и я стала ориентироваться в пространстве. Мне было шестнадцать – меня бы не казнили. Но жандармы были жестоки даже с детьми, хотя, какой же я была ребёнок? Давно не дитя. Но я... я могла принадлежать только Вите. Понимаете?..
В состоянии волнения по прошлому Каплан замерла, подняв голову, попытавшись разглядеть глаза Петерса, видимо, ища хоть какого-нибудь сострадания в тревоге и отчаяние. Её чёрные глаза неподдельно блестели влагой. Вдруг она горько усмехнулась, во взгляде вновь появились резкость и жестокость.
– Нет, не понимаете, – прохрипела она. – Ничегошеньки ты не понимаешь, чекист.
Каплан вздрогнула, у неё задрожали плечи, она часто-часто начала дышать, словно не хватало воздуха. Петерс не знал: относить ли эти показания к протоколу следствия – откровенность, даже такого плана, от этой женщины его поразила. Он, казалось, вовсе забыл о протоколе и допросе по делу: после каждого предложения Каплан делала паузу и в ту секунду молчания судорожно облизывала губы, потрескавшиеся от жажды, и в душе чекиста что-то сломалось. Борьба безумного внутреннего противоречия подобно русскому бунту, неизвестно, что для Петерса было сложнее. Он бездумно, совершенно машинально налил из графина, стоявшего на краю стола, воды в гранёный стакан и протянул женщине. “Неужели всё-таки разговорил, – думал он. – Теперь главное, чтоб не сорвалась. А для дела сего никакой воды для такой не жалко”.
Каплан с опаской взглянула на воду, затем остановила взгляд на чекисте и медленно, дрожащей рукой потянулась вперёд. Длинные пальцы террористки холодом обожгли руку следователя и это было сродни сильному удару электричества.
– А не отравите? – спросила она с усмешкой.
– В этом нет необходимости, – хотел ответить Петерс как можно циничнее, но голос осип, и произнёс он эти слова тихо, едва слышно – не так как он хотел. Он передёрнулся, стараясь как можно скорее отцепиться от стакана – для Каплан это же было незаметно – она была в затмении своих воспоминаний и тут же жадно осушила стакан. – Правда ли то, что в тюрьме вы были знакомы с Марией Спиридоновой, которая три месяца назад совершила организацию левоэсеровского восстания?
– С Машей отбывали срок, – кивнула Каплан. – Но никакой мятеж она не организовывала. Мне это не известно.
– Кто ж, по-твоему, организовал? – ухмыльнулся Петерс кичливо, покуда террористка с полной серьёзностью смотрела на его.
– Чёрт его знает, – с омерзением прошипела она. – И в этом меня обвинить хочешь, что ли?
– Одного преступления с тебя хватит, – перебил заместитель председателя. – Рассказывай про твоё знакомство со Спиридоновой.
– Она сагитировала меня идеями социализма. Они показались мне ближе и вернее анархических. Мы сдружились. Она утешала меня, говорила, дескать, Витька твой ломаного гроша не стоит, и чтобы я о нём не думала. А ежели мне о нём не думать – сил бы не хватило. Он был... такой красивый...
– Не отвлекайся, – снова прервал Петерс. – Спиридонова сагитировала, значит. Может быть она сопричастна к покушению? В отместку за её арест?
– Маша тут вовсе не была причём, – возразила Каплан, вертя головой. – Хоть она и ненавидит весь ваш аппарат. Она очень добрая. Она подарила мне свою шерстяную шаль. Когда меня уже выпустили, однажды я снова встретила Витю... Он нисколько не изменился, но лицо его было для меня размытым. Я хотела встретиться с ним, поговорить. Я пошла на рынок, продала Машину шаль, а на те деньги купила мыло. Хорошее мыло. И пошла к нему. А он сказал, что никогда не любил меня. Никогда. Сказал, что в тот день духи мои были похожи на духи его бывшей возлюбленной... Я вернулась, хотела закутаться в шаль, которая спасала меня от холода и отчаяния, но больше у меня её не было. А было только кусок этого проклятого мыла...
– Ясно, и на том спасибо, Фанни, – Петерс в первый раз назвал её по имени. И в последний. Он заметил, тело его покрывается мелкой дрожью, а его самого охватывает жар и лихорадка. Чекист оттянул от духоты горлышко своей шинели и поспешил завершить допрос.
– Подпиши…те под протоколом… – тяжело проговорил он, стараясь не смотреть Каплан в глаза. – Или снова пошлёте?
Та ухмыльнулась и, немного развязно, как будто бы она обращалась к очень близкому товарищу, произнесла.
– Я подпишу, Яков.
Она протянула руку за автопером, но Петерс, очевидно внешне, чем-то взбудоражен положил ручку как можно ближе к краю стола, лишь бы только снова не дотронуться до ледяных пальцев, что нажали на курок.
– Владимир Ильич...
Сквозь туманную дымку сна Ленину показалось, что его кто-то протяжно зовёт. “Я, наверное, умер, – решил он. – Но, позвольте? Разве это и есть небытие? Почему бишь я осознаю самого себя? Нет, выходит, значит то, что я живой”.
– Владимир Ильич, – повторялся голос. – Вы меня слышите?