Шрифт:
У Кристофа мороз по коже пробежал от этой мысли. Но чем лучше другая идея о том, что Вселенная извечно и неудержимо расширяется, все сильнее рассеиваясь в пространстве. Может, лучше уж принять гипотезу автора книги, который полагает, что задача Черных Дыр — повернуть процесс бесконечной дисперсии вспять, сконденсировать разбегающуюся материю и вновь спрессовать из нее космический зародыш.
Вдруг это и есть конец — вечный покой и тьма абсолютного сжатия. Но ведь может быть и так: в недрах зародыша под давлением чудовищной массы вновь вспыхнет космический огонь и спрессованная материя, разлетевшись от взрыва, создаст новую Вселенную. В таком случае все — просто-напросто пульсация. Через каждые восемьдесят миллиардов лет — новое начало всего, в том числе и начало жизни. Возможно, где-то в неизмеримых далях новых солнечных систем после долгих странствий по дорогам и бездорожью эволюции на исчезающе малый для мироздания срок вновь возникнут разумные существа, способные постичь гигантский космический фейерверк вокруг себя и осознать свое жалкое и убогое в нем место, чтобы чуть ли не сразу же вновь угаснуть.
Кристоф отложил книгу, голова кружилась, будто он стоял на краю бездны.
Ночь еще не кончилась. Кромка утренних сумерек, первая волна серого света, бегущая с востока на запад, была еще за тысячи километров отсюда. Потоком мрака плыли навстречу свету дождевые тучи. Они не остановят свет, но омрачат его, на целый день подернут унылой серой вуалью.
Кристоф не спал, хотя голова гудела от усталости, а часа через три снова вставать. Книга ошеломила его и взбудоражила, но от сумбура в мыслях он чувствовал уныние и пустоту. С ним часто так бывало. Читает, читает, а потом книга вдруг кончается, и неизвестно, как жить дальше. Другие-то как обходятся? Как терпят эту жизнь? Нет, не хочет он узнавать про других. Он должен попытаться быть самим собой. Он должен, он хочет... В последнее время Кристоф часто твердил себе это. И чем больше твердил, тем больше ощущал собственную неуверенность. Книга открыла ему, сколь безысходна участь тех, кто населяет эту затерянную в безднах пространства пылинку, и он преисполнился холодной гордыни. Однако это чувство тотчас развеялось, ушло без возврата. У каждого была всего-навсего своя маленькая жизнь, такая бессмысленная и безнадежная. И во всем, повсюду — исчезательность. Да, теперь он нашел имя тому, что смутно ощущал, разговаривая с другими людьми, или подслушивая родительскую ссору за стеной, или, как сейчас, разглаживая рукой складки на одеяле. Исчезательность, неотступное влечение Черной Дыры. И сам он тоже Черная Дыра. Можно ли заснуть, нашептывая себе такое? Чего ему недостает? Что он ищет? Чего боится?
Световой вал нового утра ринулся вперед и вмиг захлестнул землю — звук и тот за ним не угонится. Но еще до его появления — ведь сейчас осень — всюду ненадолго зажглись искусственные огни, которыми люди освещали свои жилища и рабочие места. Филигранный световой узор накрыл страну, ярко и широко разгорелся и вот уже снова начал бледнеть, так как утренние сумерки затопили все своим молочным светом, который был теперь всюду и с каждой минутой набирал силу, раскрывал землю, как бы воссоздавая ее формы и краски, исподволь заливал лучами облачные поля и гасил огни звезд, — наконец освещение в домах, на улицах, в поездах и машинах потухло. Начался день.
Элизабет погасила висячую лампу над круглым столом, собрала на поднос посуду с остатками завтрака и отнесла на кухню. Там еще горел свет, который она погасила, нажав локтем на выключатель, и только после этого опустила поднос на буфет между плитой и мойкой. Привычными скупыми движениями рассовала в холодильник и шкаф масло, молоко, колбасу, сахар, две баночки с джемом, хлебницу и кукурузные хлопья, положила грязные ножи под струю воды, выскребла из тарелки Кристофа в мусорное ведро недоеденные кукурузные хлопья, поставила ее вместе с прочей посудой в моечную машину и, как с ней часто бывало в последнее время, закончив все эти мелкие бездумные дела, на миг замерла в растерянности, будто не зная, за что приняться дальше.
А приниматься было не за что. Через час придет фрау Дран и наведет в доме порядок; фрау Дран уже много лет приходит сюда три раза в неделю, она знает, где что стоит, и никаких указаний ей не требуется — работы и без того немного.
Но если фрау Дран не придет, что тогда? Погибать, что ли, тут от одиночества?
С тех пор как Ульрих начал подолгу пропадать в Мюнхене, у нее по утрам не было иногда ни малейшего желания одеваться. Она слонялась в пеньюаре по комнатам, слушала радио, курила и бездельничала. Лишь перед самым возвращением Кристофа из школы заставляла себя приготовить на скорую руку обед, жарила яичницу, делала салат, открывала какие-нибудь консервы, доставала из холодильника два стакана кефира, а когда наконец садилась с Кристофом за еду, как правило, еще раз выходила из-за стола, так как вечно что-нибудь забывала. Тогда, вот как сейчас, она вдруг обнаруживала, что измучена сверх всякой меры, и некоторое время сидела без движения, точно прилипнув к стулу; лишь немного погодя ей удавалось взять себя в руки и сходить на кухню за солонкой, вилкой или ложкой для салата. Кристоф встает, только если попросишь, а у нее сил не хватало бороться с холодным недовольством сына, пробивать стену его враждебности. Она понятия не имела, что с ним происходит. Ее он все больше чуждался, но и друзей у него тоже не было. Нынче утром она не сразу решилась постучать в дверь его комнаты, хотя он явно проспал. Мрачный, бледный, опухший, Кристоф вскоре явился на кухню, чтобы наспех выхлебать свои кукурузные хлопья. Он явно не выспался и в школу наверняка опоздает. Но она не посмела ничего сказать, а сын внезапно вскочил, едва не опрокинув стул, буркнул: «Ну, я пошел» — и исчез.
Все рушилось, все уплывало сквозь пальцы, близкие — муж, сын, сестра — все больше отдалялись от нее, а главное, она теряла себя. Все в ней закоченело и высохло, истончилось до призрачной бесплотности, все, даже страх. Ибо ее страх перед этим неостановимым разрушением давно уже был опутан коконом равнодушия. И печали своей она толком не чувствовала, потому что равнодушие было сильнее. Лишь по утрам, сразу после пробуждения, ее захлестывали страх и тоска, и тогда губы сами шептали мольбы, правда беззвучные, все равно ведь никто их не слышал: приди же, помоги мне, не бросай меня одну! Но стоило ей подумать, к кому обращены эти мольбы, и она в отчаянии принималась трясти головой, мотала ею из стороны в сторону, стремясь отбросить эту мысль, и в конце концов замирала в полной безнадежности.
Днем было не так худо, как по утрам, — особенно во второй половине дня. Она находила себе какое-нибудь занятие, иногда, составив список, ездила в город за покупками, навещала Ютту, хотя со времени продажи парка между ними выросла незримая стена. Единственным светлым пятном в ее жизни были новые соседи, Фриц и Альмут Вагнер, с которыми она видалась теперь довольно часто. Фриц Вагнер — в прошлом профессор-китаист — потерял зрение в автомобильной катастрофе. С тех пор Альмут, его сестра, поселилась у него в доме и всячески опекала его. Обоим было под шестьдесят. Но Альмут занималась йогой и, несмотря на седину и изрезанное морщинами, пергаментно-смуглое индейское лицо, выглядела много моложе брата, от которого веяло мягким, задумчивым спокойствием. Приятно было сознавать, что они тут, рядом, и Элизабет часто думала, что эти двое, наверное, могли бы дать ей добрый совет хотя покуда не решалась рассказывать им о себе.
Нет, она не намерена обременять посторонних подробностями своей жизни, этой дикой путаницей, этими противоречиями. Она должна уладить все сама, должна взять себя в руки.
Элизабет вернулась в столовую, смахнула тряпкой со скатерти в ладонь крошки хлеба и сахара и выкинула в ведро. Из щели почтового ящика на двери торчала газета. Она вытащила ее и пошла в гостиную открыть шторы в сад. Примчалась Бесси, завиляла хвостом. Элизабет впустила ее, потрепала влажную, резко пахнущую шерсть на спине. Соседей не видно. Должно быть, Вагнеры завтракают, Альмут читает брату газеты. Что там сегодня?