Шрифт:
– Дина здесь пока полежит, - сказал Марек.
– Дина? Ох.
Женщина, тяжело поднявшись, накрыла девушку одеялом. Кажется, вслепую провела по волосам.
– Ох, бедная.
– Вы посидите с ней. На всякий случай.
– Конечно-конечно.
Под приговариваемое 'Ах, Дина-Диночка, бедная девочка' Марек вышел в коридор вслед за Димой. Душа ныла от увиденной и услышанной гнуси. Хоть в петлю лезь.
– Вот твои натовцы!
– сказал Дима скрипуче.
– Защитники! Поборники закона! Ублюдки настоящие!
– Я знаю, - сказал Марек.
– Хорошо хоть, что знаешь!
Дима, притопнув, не прощаясь, скрылся за дверью на улицу.
– Марек, - позвал из кухни Свиблов, - вы закачали видео?
Дали свет.
Спать Марек не смог.
Ему сняли с антресолей раскладушку, и он с полчаса напрасно скрипел пружинами, поворачиваясь то на один, то на другой бок. Закрывал глаза - и видел Андрея, его жесткое грубое лицо, почему-то раз и навсегда схваченное памятью тогда, когда они схлестнулись 'за демократию'.
Он сходил в туалет.
На кухне негромко звучали голоса, и Марек, приоткрыв дверь, увидел женщин, чистящих лук, свеклу и картофель. На столе перед ними стояли миски и кастрюли.
– Извините.
В темной прихожей можно было сесть на маленький стульчик, но он, накинув плащ и подхватив сумку с ноутом, выбрался из квартиры в подъезд и сел на ступеньки пролета, ведущего на второй этаж.
Ноут - на колени, сумка - под задницу.
Ему требовалось выкричаться, хотя бы так, набивая черные буквы на белую простыню экрана. Андрея убили...
'Я ни черта не понимал.
Моя страна разваливалась, пыхтела, гнила и взрывалась, источала миазмы, а мне думалось: так и надо, умри.
Ты не должна жить.
Почему я так думал? Потому что мне так сказали. Пропели в уши многоголосым проплаченным хором. Сунули в рот кашицу из передергиваний и лжи - жуй, жри. Залепили глаза картинками - красочными, кровавыми. Боже, в каком кошмаре ты живешь! Миллионы сгинули в лагерях! Десятки миллионов убиты без суда и следствия! Тоталитаризм! Культ личности! Отсутствие свобод! Тотальный дефицит! Расстрелы. Убогий быт. Два сорта колбасы.
А я был идиот, который радуется любой мысли в своей пустой голове. Я не чувствовал ни правды, ни лжи, ни страны под собой, и мне легко и незаметно, почти без анестезии, вырезали ощущение Родины, ощущение общности, единства и цели. И ответственности.
В новом мире я оказался один.
И мне сказали: это хорошо. Это формула успеха. Успех - это индивидуальное качество, измерение жизни. Деньги - твой бог.
Я поверил.
Мне было легко поверить - там, где раньше была удаленная часть души, образовалась пустота. В нее хлынуло дерьмо. Да, дерьмо, распознать которое можно лишь взрослея. Некоторые так и умирают, думая, будто это манна.
А это дерьмо.
Они думают, мир начинается и заканчивается в них. В некоторой степени так оно, конечно, и есть. Если в вас одно дерьмо, так и есть. Сложно не согласиться. Все, что ты делаешь для себя, в сущности, не имеет никакой ценности и никакого продолжения. Ты сдох, и все кончилось.
Я предчувствую возражения, я даже слышу голоса об эгоцентричности человеческой природы. Это тоже дерьмо. То самое.
Я объясню.
Когда человек использует окружающий мир с утилитарной целью, с тем, чтобы исключительно ему было хорошо и комфортно, это эгоцентричное дерьмо. Когда и вследствие этого он считает себя ничем этому миру не обязанным, это тоже эгоцентричное дерьмо.
Я сам был таким.
Странно, что понимание часто приходит с бедой. С болезнью, смертью. Убили Андрея, моего брата, и...
Я не видел его двенадцать лет. Я знал, что он есть, как есть отец, мама, но где-то там, в другой реальности, в другом мире, который с моим маленьким мирком почти не контактировал. Для меня, как это ни стыдно, он был лишь одной восьмимиллиардной частью населения Земли. То есть, он был почти ничто. Статистическая единичка.
Мой новый мир не предусматривал воспоминаний, он уходил лестницей - вверх, вверх, к успеху, должности, гонорарам. Он превращал жизнь в дьявольский забег в толпе соискателей, жаждущих того же, что и я. Не было никакой возможности ни оглянуться, ни остановиться, о, в мозг мне транслировалось дыхание в затылок.
И наконец...
Я выбил командировку домой. Возможно, это корешок родных мест не растворился во мне за двенадцать лет и ноющей занозой засел в грудине.
Я вернулся.
Наверное, за неделю мы с братом не выбрали в общении и шести часов. Он часто был мрачен, его мнение в большинстве своем было раздражающе-категоричным. Он ломал мои аргументы увесистыми рубленными словами, как японский сенсей подносимые учениками деревянные дощечки. Его мир был совсем другим.
Он был больше.