Шрифт:
— Мелкий, ну прости, я ведь тогда действительно ни о чём таком не подумал. У меня же башню тогда сносило от одного твоего присутствия...
— А сейчас уже не сносит, да?
— Сейчас я тоже люблю тебя, но голову от этого уже не теряю. А раньше было наоборот.
У Оливы на глаза навернулись слёзы.
— И что теперь прикажешь делать?
Салтыков не сразу ответил, раскуривая сигарету.
— Не знаю, мелкий... Ты прости, что я не оправдал твои надежды... Но на мне ведь свет клином не сошёлся... Ты можешь считать себя полностью свободной... Если у тебя там кто-то появится...
Олива аж задохнулась от негодования.
— Что?.. Да как ты смеешь такое говорить мне?.. Чтобы у меня... там... кто-то... как ты смеешь?!
Салтыков молча стоял, опустив голову и внимательно наблюдая за двумя жирными голубями, клюющими рассыпанное пшено на асфальте. Пауза слишком затянулась.
— Так, всё, мне надоела эта игра в одни ворота, — устало сказала Олива, — Чёрт с тобой, уеду я в Москву. Сегодня как раз собиралась брать билеты на шестичасный поезд. Но тогда я уеду, и ты меня больше никогда не увидишь.
— Мелкий, только я тебя умоляю: не делай более с собой ничего плохого! Я тебя умоляю, мелкий!
Но в тоне его не было особой искренности, и Олива это уловила.
— Да успокойся ты.
Она развернулась и пошла, смутно надеясь, что Салтыков догонит её и вернёт. Но он не шёл.
Он по-прежнему стоял в арке, и наряду с облегчением от того, что так всё разрешилось, его начала глодать какая-то непонятная внутренняя досада. Он не признавался в этом самому себе (в таком вряд ли кто признается), но тот факт, что Олива не умерла, разочаровал его. Может, оттого, что люди вообще склонны по своей натуре идеализировать смерть, так и Салтыков, считая до недавнего времени Оливу умершей, идеализировал её образ и воспоминания, связанные с ней, будучи уверенным, что всё это осталось позади, и уж больше никогда не напомнит о себе. Но теперь всё повернулось иначе: Олива осталась жива, а его глубоко внутри запрятанное ощущение собственной крутизны (ведь далеко не каждый может похвастаться тем, что из-за него кто-то свёл счёты с жизнью!) растаяло наряду с уверенностью, что всё действительно позади.
«Негодяев, сука!» — промелькнуло в его голове. Он выхватил мобильный и нажал кнопку вызова.
— Алё, Негодяев? Ты чё, сука, пиздишь тут, сплетни распускаешь? — с ходу набросился он на него.
— С-салтыков, ты чего? — спросонья не понял тот.
— Того! Олива, между прочим, живей живых, и только что я на неё у «Диеты» напоролся! Я не понял — это вброс такой был? Тебе там реально делать нехуй, или от сидения в четырёх стенах уже галюны пошли?
— Блин, я-то тут при чём, это всё Кузька сказал! Что якобы Мочалкин её на ж/д путях видел, поездом раздавленную!
— Блядь, Негодяев... У вас тут испорченный телефон, что ли, или чё? Паха сказал, что она просто шла через ж/д пути, а вы уж накрутили! Вот уж поистине Архангельск — большая деревня: пёрнешь в одном конце, в другом скажут: обосрался...
Глава 13
А в Москве всё таяло. На улицах стояла вода, вода стояла и на газонах над талым льдом, в который превратился снег. Олива не любила такой климат — она считала, что зимой должна быть зима, а не непойми что. Впрочем, ей не нравилось всё, абсолютно всё, что окружало её в Москве, особенно теперь, когда она в числе последних пассажиров сошла с поезда — ибо не торопилась. Торопиться ей было некуда и не к кому — ничего клёвого и радостного в этой постылой Москве её не ждало. Как муж, не торопящийся в объятия нелюбимой жены, со злостью подмечает все её недостатки, от пары килограммов лишнего веса до манеры оттопыривать мизинец, держа чашку — так и Олива, сутуло бредя по площади трёх вокзалов, с выражением лица под названием «выноси всех святых», внутренне плевалась всем, что видела. Омерзительно было всё: тепловатый загазованный воздух, высоченные здания, толпа, бегущая с тележками... «И какого лешего они так несутся, как будто на пожар... Тупые жирдяи...» — со злостью думала она.
Жирные голуби, курлыкающие на асфальте, напомнили ей архангельских — тех, которые присутствовали при последнем разговоре её и Салтыкова. Олива со злостью пнула их ногой, и при этом то ли случайно, то ли намеренно, пихнула в спину одну толстую бабу с карапузом на руках.
— Девушка, ну сма-атреть же надо! — по-московски протянула та, и это «а-а» выбесило Оливу окончательно.
— Сама смотри, блядь, корова жирная!!!
Баба многозначительно покрутила пальцем у виска и пошла дальше.
Дома Олива с психом швырнула чемодан в коридоре. Мать, услышав шум, вышла из комнаты.
— Чё вылупилась? Картину увидала? — напала на неё Олива.
— А что ты так кричишь?
— А ничего, бля! Вылупилась тут! Жрать давай — не видишь, я с дороги!!
— Поди да сама разогрей, если тебе надо. А я тебе тут в прислуги не нанималась, — парировала мать и ушла на кухню.
Олива, не снимая ботинок, протопала на кухню и плюхнулась на табуретку.
— Может, ты сначала расскажешь, что происходит? С мужем поцапалась? — спросила её мать.
— С каким ещё, на хуй, мужем...
— А что ты тут матом-то кроешь, как сапожница? Что это у тебя с рукой — а ну, покажи!
Олива убрала под стол перебинтованную руку.
— Не твоё дело.
— Вены себе, что ли, резала? Дура, — сразу догадалась мать, — Хоть бы о матери своей подумала...
— Я и о себе-то не думаю, — буркнула Олива.
— О себе не думаешь, но о других-то должна думать или нет? Сама, главное, уехала, на мать наплевала с высокой колокольни, ни звонка от неё за целый месяц, как там да что там...