Шрифт:
— Я хочу помыться, воняю медведем и кровью.
— И каким образом... — В моём воображении появляется картинка обнаженного Харрисона в душе. Чувствую, как краснею, но, видимо, появляется неестественный цвет. Боюсь скорее я стала фиолетовой до корней волос.
— Не так, как ты представляешь, — комментирует он тоном, не лишённым оттенка дерзости и уходит из хлева.
Возвращаясь домой, я непрерывно напевно повторяю словно песню: «Я не хочу помогать ему мыться. Я не хочу помогать ему мыться. Я не хочу помогать ему мыться».
Говоря по правде, я хочу ему помочь принять душ, хочу к нему прикоснуться и смотреть на его тело, намылить, ополоснуть водой и снова посмотреть. Но именно тогда, когда вы с такой одержимостью хотите чего-то, что не сулит ничего хорошего для вашего душевного спокойствия, вы должны сказать: «нет», «стоп», «довольно», «отступи».
Тем не менее, ничего из этого я не произношу, потому что мир таков, и безумие мощнее мудрости.
Застаю Харрисона, пытающимся справиться в одиночку, но он даже не может снять футболку, не распространяя по комнате саундтрек из тяжёлых ругательств.
Подхожу к нему, и мужчина прожигает меня взглядом.
— Поправка, справлюсь сам.
— Вот и нет. Успокойся, я не буду посягать на твою добродетель, с изуродованным плечом ты выглядишь совершенно непрезентабельно.
— Моё плечо сильно изуродовано по твоей вине.
— Будешь повторять это до конца веков?
— Исключаю такое, я не собираюсь видеть твоё лицо так долго.
— Очень хорошо, теперь помолчи. Как спокойно было в эти три дня без твоих постоянных агрессивных шуток!
— Три дня? Прошло три дня? — Во взгляде Дьюка виднеется искреннее недоумение. — Должно быть стал слабаком, если из-за поверхностной раны чувствовал себя полумёртвым три дня. Я ничего не помню: что я делал? То есть, я хоть вставал с кровати или нет?
— Я провожала тебя до туалета, но спокойно, моя помощь не заходила дальше. Ты почти ничего не ел, и один раз я тебя перевязывала. Тебе было больно, и ты не очень галантно посылал меня куда подальше. Ты... ничего не помнишь?
— Грёбаное ничего: как будто выбросил в унитаз кусок жизни.
— Этот кусок был неважен, — бормочу я и вспоминаю его поцелуи и ласки: определенно ничего важного. Несомненно, всё забудется. — У тебя скакала температура от высокой до нормальной. И рана совсем не поверхностная, так что не волнуйся, ты продолжаешь оставаться грубым и диким мужчиной, который не болеет из-за царапины, можешь гордиться своим достоинством.
Пока говорю, я наполняю кастрюлю водой и нагреваю её на плите. Потом подхожу к Харрисону под его подозрительным взглядом. — Если бы ты не был грубым и диким мужчиной, я бы подумала, что ты меня боишься, — говорю ему, изо всех сил стараясь улыбнуться. — Ты следишь за мной, как будто боишься засады. Я просто хочу тебе помочь снять футболку.
— Не трогай меня.
— Ты же сам сказал, что хочешь помощь.
— Я ещё находился в маразме и не задумывался о возможных осложнениях.
— Знаешь, ты ведёшь себя как девчонка, — огрызаюсь я.
Дьюк пронзает меня новым ядовитым взглядом.
— Выйди, Леонора, — наконец, бормочет он менее грубо, но от этого не менее решительно. — Я благодарен тебе за то, что ты сделала, но теперь я справлюсь.
— Какие осложнения? — спрашиваю его.
— Что...
— Ты сказал, что не учёл возможные осложнения. В чём дело? Я так тебе противна, что не сможешь выдержать даже прикосновение намыленной губкой к твоему плечу?
— Твою мать, Леонора, ты серьёзный геморрой. Хочешь правду? Вот, получи, но не говори потом, что я парень не очень деликатный. Я не считаю тебя квинтэссенцией красоты, но ты для меня и не совсем отстой. Я уже шесть лет не трахался с женщиной. Шесть лет дроч*л, и чтобы возбудить меня словно пятнадцатилетнего, требуется мало. Несмотря на рану и боль, достаточно твоего прикосновения, чтобы намылить плечо, и я тут же кончу в штаны. Предупреждаю, чтобы избежать шоу.
Хотела ему сказать, что я уже видела шоу, о котором он говорит, но лишь пытаюсь сглотнуть и ограничиваюсь разглядыванием пола. Из всего этого абсолютно не изысканного разговора, наименее тактичная часть (и она ранит меня сильнее всего), это та, где Харрисон рассуждает о моей красоте. Хорошо, я уже знала и это, но высказанное с такой грубой искренностью, это знание вызывает боль сильнее, чем можно ожидать. Тем не менее, я не хочу, чтобы Харрисон понял, как глубоко меня ранил.
— Ты не можешь сам себя вымыть, это факт, — комментирую с отстранённостью, на которую только способна. — Считай, я медсестра, совершенно равнодушная к твоим возможным перфомансам. Если ты «выступишь» с чем-то неприятным, я не буду расценивать это ни как оскорбление, ни как предложение, а только как естественный факт. В любом случае, спасибо за твою деликатность. Несмотря на то, что ты использовал выражения, какие угодно, но только не тактичные, я ценю усердие.
В последующие полчаса Харрисон стоит под душем, повернувшись ко мне спиной. На нём надеты боксеры и ничего больше. Я поливаю на него горячей водой из тазика, осторожно намыливаю губкой тело, стараясь не намочить рану. Кожа у Дьюка красивая, гладкая без изъянов, хотя кое-где встречаются небольшие огрубелости. А мышцы у него как у того, кто работает: рубит дрова, вспахивает поле, ухаживает за лошадьми и сражается со всеми сезонами, а не как у того, кто посещает навороченный тренажерный зал в модном спортивном костюме, кондиционером и персональным тренером. Как правило, у этих качков с праздничных плакатов имеется только скульптурный пресс, в остальном они демонстрируют две нелепые куриные ножки или кукольные ручки. Дьюк мускулистый везде и мощный повсюду. Его руки, запястья и даже колени выглядят пугающе.