Шрифт:
— Оглянись вокруг, куколка, оглянись и скажи мне, что ты видишь? В мире есть сотни, тысячи, миллионы писак, готовых душу продать только за то, чтобы опусы легли на полки магазинов. Им, несчастным, кажется, что тогда-то они обретут гордое звание писателя. Мол, коли уж я на бумаге — то весь мир передо мной в ковровую дорожку! И с завистью глядят на звездочек. Им хочется крикнуть всем и каждому прямо в лицо о том, что они — творцы! Они видят сияние далеких звезд — и тянут к ним свои жадные руки. Ухватить, обнять, попробовать на вкус. Им тоже хочется, чтобы их книги запылали красками. Не лежали серым массивом, а взошли в людских душах чем-то… чем-то.
А не всходят! Не всходят, потому что мертвое живого породить не может! — мне казалось, что Трюка вот-вот расхохочется всему миру прямо в лицо.
Мертвецы. Гнилые, холодные, жуткие, они медленно подбирались к островку жизни во всём белом свете. Скалят острые, окровавленные зубы, стараются ухватить узловатыми длинными пальцами, в глазах — жуткий голод. Я помотала головой из стороны в сторону, прогоняя наваждение. Серый мир подмигнул, словно на прощание — и вновь стал прежним. Просигналила мимо проезжавшая машина, удивленно глянула на нас пролетавшая мимо кричайка, несмело залаяла собака.
— Ты же ведь видишь их, научилась видеть такими, какие они есть на самом деле. Люди, куколка. Что ты видишь там внизу? Похоронную процессию, вселенскую скорбь — или отвязный балаган шутов? О, как они стараются, как из кожи вон лезут, чтобы доказать, как же они скорбят! Как щедро льют на него потоки своего сожаления, понимания и соболезнований.
Мне почему-то в этот же миг представился водопад грязи, что комками падает на нелепую тушу писателя. Как он обрастает — пластами этой самой грязи, тонет в ней, и рвётся наружу, желая выплыть. Но ему не дают.
— Ты правильно видишь, маленькая куколка! И мертвецов, и шутов, и всех-всех-всех. Серая обыденность, что лежит грузом на плечах жизни. Знаешь что? Я старая. Я очень старая. Ты и представить себе не можешь, насколько старая. Но раньше я видела серость улиц, и ярких детей. Светлячки, кажется, именно так я их называла. Но сейчас я вижу серых детей среди ярких игровых площадок. Им ничего не интересно, их ничем не удивишь, они заведомо мрут, заранее ложатся в могилу. Ты когда-нибудь видела такое, куколка? Что смотришь на человека через призму своих взглядов, что вот видишь, как он идёт по улице. В руках — пластиковый пакет, на морде улыбка счастливая, второй рукой мальчишку ведет через дорогу. Смотришь и видишь самое настоящее кладбище. Видишь как в нём умирают мысли, идеи… чувства! Как под скорлупой проблем и быта росло нечто большее. Художник, музыкант и скульптор — сколько их там внизу? Сколько ты видишь там людей, способных создать действительно что-то живое?
Я смотрела на людей, будто видела их в первый раз. Ветер что есть сил плюнул мне в лицо пылью, словно желая запорошить глаза. И я, наконец, увидела.
Они были чем-то похожи на кучи мусора. Громоздились вчерашние новости, топорщились мелкие и не очень переживания, колкой щетиной выступали насущные проблемы. Это живое, хотела спросить я у Трюки и не посмела оторвать взгляда — смотрела дальше. Где-то там, под свалкой негатива, билось сердце, таилась надежда, и умирало, медленно и в муках, до невозможного крохотное счастье. Счастья много не бывает. Взгляды на мир, чужие советы, представления о любви, черствый цинизм, жестокость — всё это выпирало наружу. Не люди, а человекоподобные комки чего-то с чем-то. Червями ползли страхи — а вдруг я так же умру? А вдруг завтра меня вот так же — в гробу? Скептицизм ложился мягкой коркой, ловя червей прямо за хвост. Всё смертны, все умрут. Словно призрак Бледной Девы стоял у каждого за плечом. Они не живут — делают вид, что живут. Существуют мелкими проблемами. И в этот момент мне стало страшно. К горлу подкатил ком — я не знаю чего, — стало противно до омерзения.
— Осуждаешь их? — казалось, вот-вот плюшевая собеседница покачает головой в знак согласия со мной. Правильно, мол, делаешь! К ногтю их своим кукольным осуждением!
— Зря. Они такие, какими могут быть. Это люди, куколка. Они боятся, переживают, радуются выходу нового фильма. Когда читают книгу, слушают музыку — ту самую, что живая, что полна искры — жизнь оживает в них. Наполняет их искрой, возрождает, заставляет двигаться — дальше. Жизнь порождает жизнь, маленькая.
— Безумие… Что такое Безумие, Трюка?
Голубая волшебница, казалось, только и ждала этого самого вопроса. Захрюкала, давясь собственным смехом. Мне хотелось возмутиться — да как она может, как смеет…
И мне вспомнилось, как Трюка последним стражем встала против чудовища. Чудовища, которого нельзя одолеть, чудовища, что пожирает звездочек на завтрак, а жизнью закусывает на обед. Все силы в один единственный удар — я помню, как вся любовь матери Лекса билась на кончике рога Трюки — и была бессильна.
— О, Безумие! Ты ведь уже ходила в Лексу? Пыталась пройти в него, как это делала раньше?
Я кивнула головой. Пыталась, конечно же. Ещё вчера я осмелилась влезть Лексе в голову и узреть то чудовище, что теперь правит им. Меня встретило безумство красок. Прежний мир — богатый, насыщенный, но упорядоченный, напоминал теперь старую комнату, в которой долго время складывали разный хлам. А потом в ней разбушевалась локальная буря, раскидав всё и вся в творческом беспорядке. Деревья не росли — торчали из земли, изгибая стволы под неестественными углами. Реки — богатые, теперь благоухали розами, молоком и, почему-то, кровью. Помню, как коснулась белой воды, чтобы через мгновенье ощутить липкую вязь крови. Я никогда не видела кровь вживую, но почему-то сразу поняла, что именно такой-то она и должна быть.