Шрифт:
С того дня, погрузившись в отчаянное одиночество, она жила будто рассеченная мечом. И как же ей было трудно, больно жить.
А через несколько месяцев Клинский вдруг завел с ней разговор.
— Послушай, Оля, — мягко сказал Евгений, — как ты знаешь, я был немного знаком с Сергеем, и я знал про… ваши отношения. В общем, некоторое время назад я по своим каналам навел справки о нем. Так вот. В прошлом январе Сергей был расстрелян большевиками.
— Я знаю, — прервала его Ольга.
— Откуда?
Ольга молчала.
Евгений вздохнул:
— Прости, Леля. — И вышел из комнаты.
И вся она была сосуд, до краев наполненный печалью. Печаль плескалась в ней и в рождественский вечер, когда Ольга шла по красивому, украшенному к празднику Парижу, и в дождливый серый денек, когда она пила свой любимый крепкий кофе в маленькой кофейне, у окна «с видом на дождь», и в солнечный летний день где-нибудь на побережье в Довиле или Сен-Тропе, где лазурь неба сливалась с синью моря, где облака и яхты являли собой чудесный пейзаж, и где для печали, казалось, нет места. Она несла в себе эту печаль бережно, чтобы не расплескать, никому не выказать, — хранила в себе.
И вот так шли годы.
Усвоить главную заповедь эмигранта — не касаться рубцов души и поменьше вспоминать — она не желала и добровольно выбирала свою печаль и дорогие сердцу воспоминания. Однако несмотря на то, что ей много раз хотелось умереть, что-то ее спасало; какой-то свой, персональный ангел, что ли.
Она себя сохранила, даже по-прежнему была красива; конечно, чуть увяла, там морщинка, тут под глазами пролегла тень, и все-таки на нее оглядывались на улицах, и снова какой-то француз смотрел ей вслед: «Femme fatale! Эта русская такая сексуальная!»
А вот Евгений Клинский сдал, может, просто устал, но выглядел старше своих лет. Впрочем, она так и не сочла нужным к нему приглядеться, и спроси ее теперь кто-нибудь, какой у ее сожителя цвет глаз или волос, какая у него прическа, она бы, пожалуй, не нашлась, что ответить. Она делила с ним крышу над головой, иногда постель, но так и не разглядела его. Ей как-то все время было не до него. Разумеется, она давно могла уйти от него, но все-таки оставалась. Ей и впрямь было все равно — что с Клинским, что без Евгения. Он настолько не имел значения, что, в общем, ей и не мешал; и никаких чувств, даже отрицательных, она к нему не испытывала. Просто зачем-то случился этот чужой человек в ее жизни, случайно прибился к ней странным течением судьбы и не уходит, так и живут вместе по инерции, по давней привычке. Ну пусть.
Она и не делилась с ним ни наболевшим, ни хоть сколько-то серьезным, говорили обычно о погоде-моде, о той очаровательной певице по имени Эдит, что поет — ну чисто моя русская душа! про выдержанное бордо и про то, какой интересный и дерзкий этот художник Пабло. Да-да, Евгений, тот, что нарисовал девочку на шаре.
Чтобы не зависеть от Клинского, в середине двадцатых годов Ольга стала работать — устроилась манекенщицей в дом мод. Шарм, элегантность, великолепное длинное тело пантеры, безупречные манеры, идеальная осанка выделяли ее среди прочих манекенщиц, и она быстро стала одной из любимых моделей месье Поля — владельца модного дома.
Седовласого мэтра сложно было назвать приятным и обходительным человеком; месье Поль был строг к своим манекенщицам и мало заботился тем, что девушки устают от многочасовых примерок (на бедняжках кроили, закалывали, драпировали ткани, подвергая барышень экзекуции многочасовых примерок, будто те были бездушными манекенами). Однако Ольгу мэтр почему-то выделял из общей массы и относился к ней благожелательно.
— У этой русской есть свой стиль, — говорил модельер.
У нее и впрямь был свой фирменный стиль — слишком низкий голос (права была мама: «Голос у Лельки, как у пирата!»), самая тонкая талия в Париже и всегдашняя грусть в глазах. А главное, что ее отличало от других, — ей никому не хотелось нравиться; она была равнодушна к деньгам, славе, и вот это полное безразличие к мнению окружающих придавало ей еще больше шарма.
Образ зеленоглазой, погруженной в свои русалочьи омуты, странной женщины дополняли ее необычные, пахнущие гвоздикой духи.
— Что у вас за духи? — однажды спросил мэтр. — Я всегда чувствую ваше появление по этому запаху.
Ольга рассказала про духи, когда-то подаренные отцом, которым она никогда не изменяет.
— Запах прекрасен, но в нем есть горчинка и грусть, возможно, так пахнет печаль? — улыбнулся седовласый маэстро. — Вы с удивительным достоинством несете свой шлейф потерь и похожи на королеву в изгнании.
Ольга улыбнулась в ответ и все той же холодной русалкой поплыла на подиум.
Ей нравилась эта работа — ее не тяготили многочасовые примерки, от которых иные девушки могли упасть в обморок, капризы старика-мэтра; обычно она задерживалась в доме мод и после того, как ее рабочий день заканчивался. Ей не хотелось возвращаться домой, где ее ждал Евгений с его вечным стаканом бордо и газетой, унылый ужин и пустой разговор с опостылевшим любовником.
Она подолгу, до самого закрытия ателье, просиживала в швейной мастерской и смотрела, как вдохновенно маэстро платьев Поль кроит судьбу очередного наряда, как сосредоточенно, шов за швом, строчат швеи, как терпеливо вышивают вышивальщицы. Ее успокаивала сама атмосфера мастерской; нравилось наблюдать за тем, как из куска материи рождаются платья, жакеты, белье — боевое облачение дочерей Евы, их главное оружие. Ольга любила изучать фактуру тканей, разделяя основательность твида, тактильную чувственность бархата, ласку замши, шуршание шелка. Она словно бы отчасти вернулась в детство — маленькой, она любила шить наряды для кукол Ксюты (самих кукол терпеть не могла, а вот платья для них шила с удовольствием).