Вход/Регистрация
Сдаёшься?
вернуться

Яблонская Марианна Викторовна

Шрифт:

Ни о каком ребенке я больше и слышать не хотела: вдруг опять повторится такое, ведь никто из врачей нам не ответил, из-за чего это случилось, — мы с мужем оба здоровые были, про родственников нас много расспрашивали, и среди тех, кого мы знали, больных не оказалось, а про прабабушек-прадедушек своих мы ничего уж сказать не могли — не знали. Да и редко кто из тех, кто сейчас в моем возрасте находится, знает своих прародителей — в трудные времена и им и нам жить досталось, одних войн сколько за это время было — так где уж там, всех по свету, как семена дерева разнесло. Да и отдать моего сыночка я не могла — полюбила его страшно, мне его мычание лучше всякой музыки было, я уже знала все оттенки его мычания: вот он так замычит — значит, мокрый, а вот по-другому — кушать просит, а это — пить, к тому времени мне уже стало казаться, что он и не мычит вовсе, а как все дети разговаривает, и я только удивлялась, как это другие его понять не могут; и нежнее его, красивее, умнее не было для меня никого в целом свете, а за его болезнь, за его беззащитность я только одну себя проклинала, а его еще больше любила. Совесть меня мучила, ведь я одна была во всем виновата — это же я сама его таким на страшные мучения родила. Не надо было мне, видно, поперек своей судьбы идти. Может быть, если бы у меня его еще в роддоме забрали, я бы его сразу и отдала, хотя нет, что это я, не верь мне, девушка, не верь, я бы уже тогда за него голыми руками волка бы задушила. Так вот, девушка. Ни о какой психиатрической больнице для него я и думать не хотела. А муж настаивал. Дело у нас стало доходить до драки. Ну, повоевали мы так с мужем, покричали, подрались — он и оставил нас. И я — веришь мне? — я нисколько его не осуждаю: уж он-то натерпелся со мной, не приведи господь как, а за что?..

Остались мы с сыночком совсем одни — и со всей-то родней я из-за него рассорилась. Сижу я подле его кроватки ночами и отыскиваю в его лице крупицы разума. И знаешь, когда он спал, его лицо вполне разумным мне казалось. А днем я ему все книжки читала, побольше книжек читать старались, да книжки все самые хорошие, самые умные выбирала, весь дефицит — у меня одна пациентка в детской библиотеке работает, а другая — заместитель заведующей в большом книжном магазине, — так они мне самые хорошие книги выбирали, какие только на свете есть. Читала я ему и Андерсена, и Гауфа, и братьев Гримм, и Перро, и Пушкина, и Чуковского, и Житкова — думала, послушает побольше, что умные люди пишут, разум в нем и пробудится. Слушал он очень терпеливо, только сожмется как-то весь в кресле, даже сопеть боится и пузыри изо рта не пускает, а то все только этим и забавляется. Только однажды стала я ему чудесную сказку Андерсена «Русалочка» читать, ты ее, конечно, знаешь, кто же не знает этой сказки, — подхожу я, значит, к тому месту, когда Русалочка первый раз поднялась из подводного царства на поверхность моря и увидела корабль под парусом в разноцветных фонариках и принца — самое красивое, по-моему, место в сказке, — я сама увлеклась, когда читала, — и вдруг он как закричит! Чего уж он тогда захотел, я и не знаю. Закрыла книгу, заплакала, а ночью, когда он заснул, взяла большую подушку и подошла к нему. Держу я, значит, подушку, гляжу на него, на спящего, и думаю: «Зверь ведь ты. Чистый зверь, а не человек. А зверей ведь убивают без жалости. Никто и не судит за это». Вот тогда, значит, в первый раз я пожелала ему смерти. Только тут же я своих мыслей сама испугалась, бросилась к нему, разбудила, плачу, целую, обнимаю, на коленях ползаю, прощения у него прошу за свои черные мысли — ведь если он родной матери ненужным оказался, если родная мать, сама его таким родившая, задушить его задумала, выходит, всем он на свете лишний, — а он только улыбается, мычит со сна и пузыри изо рта пускает.

Каждый год я его на теплое море возила, к самым знаменитым профессорам обращалась, а они только головами качали — мол, ничего не выйдет, мол, смиритесь со своей судьбою. Говорить хотела обучить и хоть какой-нибудь самой легкой работе — клеить, там, вырезать — столько я по этим профессорам бегала, что они меня избегать стали, принимать боялись. Но я все равно надежды не оставляла — да и какая же жизнь без надежды, хуже, чем смерть, да и проще всего сложа руки сесть, судьбе покориться.

Я к гомеопатам пошла. Те надежды меня не лишили. Шарики прописали. Сказали — эффект будет сказываться постепенно, исподволь. Десять лет из восьми разных коробочек по восемь шариков в день ему давала, выговорить-то и то утомишься! Только чего там эффект! Его сверстники уже в пятый класс бегают, а он все сидит в кресле да пузыри изо рта пускает. Правда, с семи лет он у меня ходить начал. Да я и этому уже не обрадовалась. Как-то я вошла в комнату, гляжу — а он стоит посередине, на слабых непривычных ногах качается, хнычет и большие руки ко мне тянет, как годовалый, — знаешь, к семи годам он был ростом с двенадцатилетнего. Посмотрела я тогда на него — и страшно мне стало. Хотя со стороны-то, наверное, и мычание его, и пузыри — все у него страшно выходило, да я-то этого не замечала, обвыклась, — а тут опять испугалась, как тогда, с «Русалочкой». Но в больницу я его отдавать все равно не хотела, как врачи ни уговаривали, — любила я его очень и для себя другой жизни без него не представляла, да и его жалела — как бы большие больные дети бить бы его стали — неполноценные дети бывают очень агрессивны, а он и постоять за себя не может, не приучен, привык только к нежному обращению, ведь я его, кроме того случая с подушкой, пальцем не тронула, хотя что это я — ведь и тогда, и тогда я на него руки не подняла, ведь это все у меня только в мыслях было, примерещилось мне, да так со мной и осталось навеки, мне это только, как говорится, на том свете в мои грехи засчитается, а на этом свете чиста я, ни разу его не обидела, хотя, бывает, машинально спросишь его что-нибудь пустяковое и машинально ответа ждешь, глянешь — а он в потолок смотрит и пузыри пускает. Тут иной раз возьмет такая досада, что до крови язык прокусишь, чтобы не закричать: да что же это, дурья твоя башка! Почему же это у всех дети как дети и только мне одной такое страшное наказание! — и все же не закричишь, ведь он-то передо мной ни в чем, ни в чем не виноват, ведь это я одна, мать, виновата, что уродом его родила! Из поликлиники я, конечно, давно ушла, стала только на дому работать — надолго ведь его не оставишь, мало ли что… Уже после гомеопатов стала я ходить к колдунам и знахаркам. Всю страну с ним исколесила. За Урал с ним добралась к одной знахарке. Каких только рецептов мне ни давали — и из коровьей мочи, и из петушиного помета, — всего ему понемногу давала — думала, хуже-то не будет. Богомолки меня в церковь с моим горем зазывали — дескать, молитвы денно и нощно, святая вода, жизнь праведная помогут. Только на этот раз я в церковь ни ногой. А ведь тогда ходила, когда ребеночка нам с мужем просила, ходила же! А вот теперь не пошла. Ведь если есть на свете Бог, прокляла я его, давно прокляла. Надсмеялся он надо мной! Ох, как надсмеялся! В общем, борюсь я дальше, как могу, со своей черной судьбой, не разрешаю себе до последнего края отчаиваться.

А вот с недавних пор ему хуже стало. Временами рычит он злобно, о стенку головой бьется, я все стены у него в комнате коврами завесила, чтоб в кровь себе голову не разбил, а увидит женщину в окно, становится на подоконник и такое вытворяет, что тебе и не скажешь. Я к профессору одному пошла, из тех, кто с рождения его знает, тот говорит — половые гормоны действуют, в больницу его надо класть, там его успокоят. И как сказал он мне это — «там успокоят», — так мне словно ножи под ногти. Что ж это, думаю, «успокоят» — ведь это значит кастрируют, ну, не так, как котов, но все равно с лекарствами кастрируют, котов иных и то жалко, и так он лишен всего, всего, что другие люди имеют, а тут и женщину ему не суждено узнать, за что же его так наказали! Пошла я к другому профессору, тоже частным образом, тот посоветовал мне завести ему какое-нибудь животное — ему, мол, эмоциональный отклик нужен, — лучше всего, сказал, кошку из-за ласковости. Обегала я всех своих пациенток и отыскала за большие деньги кошечку, красавица была кошечка, ангорская, молоденькая, сама серенькая с беленьким воротничком, — я всегда старалась для него добыть все самое лучшее, ведь я же наделила его всем самым плохим, я уж и стараюсь загладить свою вину, добываю ему все самое лучшее. Ну вот живет у нас кошечка несколько дней, ступает по квартире неслышно, мурлычет себе потихоньку, спинку выгибает, о ноги трется, ящичек с опилками в прихожей стоит, и — поверишь? — даже в нашем проклятом доме вроде бы уютней стало. Только через несколько дней я как-то открываю дверь к нему в комнату, а оттуда кошечка пулей, шерсть дыбом, глаза горят, впрыгнула на стену и добежала до самого потолка, потом перескочила на другую стену и — опять до потолка и на третью стену… Ну, вижу, взбесилась кошечка. И как он уж ее мучил — не знаю. Тайком от меня умудрился как-то. Побежала я в прихожую звонить ветеринару, спросить у него, как теперь быть, возвращаюсь — а сыночек мой сидит спокойно в кресле, улыбается и пузыри пускает, а у ног его вытянулась мертвая кошечка. Ничего я ему не сказала, только взяла вечером его стакан с кефиром и подсыпала в него немного мышьяку, чего-чего, а мышьяку у меня вдоволь, на него хватит, буду, думаю, понемногу каждый вечер подсыпать, так он и умрет незаметно, на моих руках, без мучения, а там меня пусть хоть четвертуют — нет, нет у меня сил ни отдать его, ни терпеть больше. Ведь если отдать его, то он ведь все равно души моей не отпустит, так всю жизнь и будет душу тянуть, ведь кто же, кто же будет с ним хорошо обращаться, если родная мать, сама во всем виноватая, вынести его не может, да и другие в слабоумие больные могут его забить — там ведь уже мужики будут, в детское отделение его уже теперь не возьмут. Постояла я возле него с отравой, и опять совесть во мне, как больной зуб, разыгралась, да так, хоть на луну вой, жалко его стало, чуть было этот кефир сама не выпила. Только его беззащитность меня и удержала. Ведь он хоть и большой, а совсем как грудной — какая же женщина грудного покинет?

Ну, буйствует он теперь с каждым днем все сильнее, а однажды погладила я его по голове, а он вцепился в меня, начал меня целовать, да так жарко, а потом — ты прости меня, что я говорю все тебе, ну да ладно уж, до конца, — а потом обеими руками меня за грудь схватил! Я ему кричу — ты что, опомнись, ведь я же тебе родная мать, а он пузыря пускает, улыбается, а грудь жмет. Тут я к одной бабке-знахарке пошла, к профессорам уж боюсь, как бы силой в больницу не увезли, а знахарка-то мне и говорит: «Деушку, деушку ему надо. Деушку ему приведи». Только не бабу, — говорит, — баба его на всю жизнь напугать может, а «беспременно деушку», чтоб и с лицом была, и обращения нежного. «Узнает он такую деушку, и сразу вся порча из его крови насовсем враз уйдет, как рукой сымет». Так и сказала. Стала я тогда по улицам бродить, девушку своему сыночку искать, да чтоб не какую-нибудь, а самую лучшую, уж если суждено человеку один раз в жизни женщину узнать — так пусть узнает самую лучшую. И за месяц моих исканий ты, на беду свою, самой лучшей оказалась. Только закона на меня нет, девушка. Потому как где закон — там ведь о справедливости речь, а какая уж у меня тут справедливость. А раз справедливости нет на свете, так не может быть и закона.

Д е в у ш к а, которая до сих пор сидела не шевелясь, вдруг громко заплакала.

Ты, знаешь, не жалей ни о чем, девушка… если он теперь и в самом деле поправился — ты святое дело совершила.

Д е в у ш к а плачет.

М а т ь идет и заглядывает в комнату С ы н а.

Мычит, окаянный. Мычит. И пузыри пускает…

Д е в у ш к а плачет сильнее.

Ну, поплачь, милая. Поплачь, милая. Поплачешь — все страшное и позабудется, вот увидишь. Я иной раз поплакать прямо мечтаю, да слез у меня давно нету. Может, в ванну сходишь? Нет? Или чайку принести? Ну, поплачь, поплачь хорошенько. А ты знаешь что? Ударь меня! Хочешь? Утюгом ударь, я утюг принесу. И мне легче будет, и у тебя с души все скорее сойдет.

Девушка. Ой, какая же вы несчастная, сколько же вы боли терпите! Я и не знала, что такие несчастные на свете жить могут.

Вдруг встает и идет к М а т е р и. М а т ь пятится. Д е в у ш к а настигает ее и обнимает.

Мать. Да ты что это? Не смей! Убери руки! Ты что, сдурела совсем?

Девушка. Что вы, что вы, вы не бойтесь.

Мать. Это с какой стати ты обниматься-то ко мне лезешь? Убери руки! Сейчас же убери руки! Руки убери, проклятая! Убила же я тебя! Не женится он теперь на тебе!

Девушка. Не женится? Хотя, может быть, если чудо. Бывают же чудеса на свете? Я верю. Скажите, бывают?

Мать. Чудеса, говоришь? Я больше и в чудеса не верю. Ведь вру я тебе, милая, все вру. Я той знахарке совсем не поверила, я и не могла ей поверить, как же так можно, чтобы за один раз вся моя мука кончилась, я ведь и сама все же врач, а ведь сделала такое с тобой, свершила, тоже, видать, на чудо надеялась, это когда больше надеяться не на что, на чудо люди надеются. А чудеса бывают, милая, они, конечно, бывают, только в обратную сторону — заходишь в троллейбус с десяткой в кармане, выходишь — в кармане пусто, или ждешь всю жизнь нежное дитя — а вырастает этакая образина. Вон они какие чудеса, видно, в жизни-то. Напрасно, выходит, я тебя только погубила. (Плачет.)

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 148
  • 149
  • 150
  • 151
  • 152
  • 153
  • 154
  • 155
  • 156
  • 157
  • 158
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: