Шрифт:
— Что там, с ума, что ли, посходили, — говорил исправник, достав и листая какое-то дело в тощей папке. — Черт знает что такое, за один месяц ты двенадцатый. Гонют и гонют. Вот ты теперь. Семен Григорьевич Огородов. Так. Высылка, выходит, на два года. По статье закона — политический. Бунтовал, что ли?
— По ошибке все.
— А мне черт с ним. Только у меня без ошибок. Чего стоишь, — исправник щелкнул пальцами и вроде даже испугал солдата, замешкавшегося у окна. — Ступай. Как жить намерен?
— Дом, хозяйство, известно. Земля опять же.
— Живи, работай, чтобы я о тебе и слова не слыхал. Из села ни ногой. Ну там поле, покос, — это конечно. Письма только через меня. Со ссыльными — их у нас там четверо — не якшаться. Ты ведь холост? На женитьбу запрета не наложено. Но я тоже должен знать, кто, чья, откуда, ежели надумаешь. Книжек лучше не читать, и держать их незачем. Это и без меня знаешь. Когда домой думаешь?
— Да вот попутную, так хоть в ту же минуту.
— Сувоев! — исправник щелкнул.
На пороге вытянулся прямой солдат.
— Скажи Михею, чтобы заложил в дрожки Кактуса. Поедет в Межевое. Я, Огородов, люблю, чтобы все были при месте. А то для меня и праздник не праздник. Завтра представишься уряднику Подскокову и живи. Тихо у меня. А теперь иди на улицу, дожидайся. Да и мне пора: мы с женой студень варим, а его, — он подмигнул Огородову, — не приведи господь проглядеть. — Проводив Огородова до крыльца, исправник опять подал ему руку: — Рано еще, да уж так и быть — с праздником, воскресеньем Христовым, ну и с возвращением, само собой. Кто у тебя дома-то?
— Нас пятеро: три брата, две сестры. Девки и старший по своим семьям, в разделе, а при матери младший да вот я буду.
— Эхма, — спохватился исправник, — чуть было не забыл. Погоди-ка вот.
Он торопливо скрылся в приемной, а когда возвращался через нее, то щелкал пальцами и кричал:
— Сувоев, черт, окошко запереть не забудь.
Выйдя на крыльцо, подал Огородову бланк на жесткой бумаге и потыкал в него ребром ногтя:
— Подробнейшим образом, разборчиво чтобы, заполни и передай уряднику Подскокову. Теперь с богом. Сувоев, дверь запри. — Исправник щелкнул пальцами и быстро затопал по лестнице вверх.
Пока Огородов изучал анкету да укладывал ее в чемодан, к крыльцу подкатили дрожки. Кучер Михей сидел нахохлившись, мрачные глаза у него были подернуты хмельным нездоровьем.
VII
В Межевое въехали затемно, когда церковь Воздвижения уже призывала ко всенощной и бухала во вся тяжкая: мощный трехсотпудовый колокол, за важность прозванный тятей, гулял во весь размах, к нему подпевались и усердно выхаживали подголоски, а колокольная мелочь, та совсем сорвалась — зачастила, засуетилась, торопясь в перезвоне. Кучер Михей, от сердца молчавший всю дорогу, что не дома встретит праздник, при въезде в село остановил лошадь и осенился крестом. Вздохнул.
Служба в церкви Великого повечерья уже началась, и до самого дома не встретили ни души. Семен, чтобы подбодрить Михея, дал ему на табак, распрощался и пошел к своим воротам. В тени домов на той стороне улицы кто-то прочавкал грязью и пошел к своим воротам. На него из-под ворот загремела цепью собака, зарычала, но не облаяла.
Света в окнах не было. На бряк щеколды двор ответил тишиной. Семен, переступив подворотню, задохнулся от любви к своему родному и печально-тихому подворью, едва справился с подступившим рыданием, а слез не сдержал, и они залили ему глаза, ослепили и в теплой ласке облегчили его задавленную, истомленную душу. А милые, памятные с детства запахи гнилых бревен, конюшни, телег так и обступили сразу. Мокрыми от слез глазами, да и в темноте, толком не мог разглядеть ни дом, ни хлев, но как-то чувствовал, что все осело и пошатнулось. Несколько раз, оступившись в грязь, прошел двором и распахнул задние ворота в огород. Под высоким фосфорическим сиянием неба сырая земля казалась совсем черной, была кое-как видна жердяная изгородь на меже с поскотиной, а дальше только угадывалась по широкому дыханию даль лугов, разметы Туры и леса, леса.
Семен снял фуражку, перекрестился на Большую Медведицу, а сам вспомнил о том, что в детстве не по ней, а по колодцу находил Полярную звезду, совсем неприметную в звездном высеве, которая всю ночь недвижно мизюрилась на середине неба, чуточку левее поднятого колодезного журавля, если смотреть на него вот отсюда, из растворенных ворот. «Все так же, — подумал Семен. — Будто я и не уезжал никуда и не стыл в шинельке, не мок среди камней у омертвелой пушечной бронзы, не сидел в «Крестах», не рвался домой, в душе обгоняя стук вагонных колес. А вознесенная в зенит поднебесья Полярная звезда проводила и встретила тем же скудным свечением, как бы сомкнув свои мерклые лучи над шестью годами моей жизни. Боже мой, да так ли это? Так ли? — спрашивал Семен сам себя и сам себе твердо отвечал: — Так. Все так. Вот так же без всплесков, в неодолимом равнодушии, тихой лампадкой теплилась она над миллионами поколений. Но зачем? Чьей волей? Ведь если она горит и я вижу ее, говорю с нею — значит, должна же быть между нами какая-то связь, что-то единое и разумное. Или она глядит на нас, рассыпанных по земле, и с высоты веков ничтожна ей наша суета, наша любовь и ненависть? Может, она знает законы бессмертия и спокойно ждет нашего прихода? О чем это я? Да понять бы все-таки, ведь не пасынки же мы в этом великом и мудром мире — мы его дети, его кровная частица, а как у нас все нехорошо, все дурно, нелепо… Однако живем-то мы надеждой, значит, есть оно где-то, счастливое, по правде житье…»
Семен в хмельном возбуждении испытывал наивно-детское желание своего полного доверия миру, того доверия, когда весь мир со всеми своими тайнами входит в распахнутое настежь сердце и муки безответных исканий кажутся пережитыми навечно. Семену твердо думалось, что именно сейчас к нему пришли единственные за всю судьбу счастливые минуты откровения, и потому, жадно всматриваясь в светозарную высь неба, допытывался у него ответа. Под обаянием горячего чувства близости ко всему окружающему Семен был убежден, что здешнее небо совсем особенное, — оно выше и глубже, чем в других местах, а свет и тепло его милосердней к людям. Да и в самом деле, он нигде не видел таких черных небесных глубин, таких неугаданных запредельных размахов, откуда бы так ясно глядели своим сквозным взором отборной чистоты звезды. «Господи, — с гордой решимостью думал Семен, — да здесь ли не знать людям покоя, здесь ли терпеть рознь и притеснения. И все-таки славно. Славно и хорошо, что я дома, под своим небом и дальше спешить некуда. Это все, к чему рвался. А все ли?»