Шрифт:
— Ни бельмеса, как пенек, а вот на это толку хватило.
— Грех так-то, небось она, убогая, ни сном ни духом, — защищали Катю те, что помоложе.
— Ну конечно, ветром надуло.
— Ветром не ветром, а дело господне.
— Не суди не кого-то: господне. Может, с лешим наблудила, не иначе. Межевская повитуха сказывала, сама-де видела, у ребеночка-то губа заячья была и в волосиках вся, и на ножках по шести пальцев. Вот тебе и дело господне.
В Борках ни одного уже старика не осталось, какой помнил бы хохлов Игната и Ганну, но история несчастной Кати-хохлушки прочно прижилась в широкой округе, конечно разукрашенная невероятными чудесами. Весной, когда по логу хлещут талые воды, в волчьих ямах мерещится потаенный и радостный смех Кати, с которой охальничает леший. Уж тут никого и уверять не надо, всяк может сходить и послушать.
Нынче вода в логу скатилась рано, и Петр Огородов мерил его напрямую каждую субботу. Сима Угарова ждала его за своим овином, если погода была теплая, а в ненастье Петр искал ее на вечерках. Чаще всего девушки нанимали избу у бабки Секлетеи и платили ей четвертинкой керосина или беремем дров, а то куском сала да табаком. Иногда мыли у ней пол или брали домой стирать ее тряпье. Сама Секлетея, сухая, окостеневшая старуха, с голыми острыми локтями и вечными синяками на руках, заплетя ногу за ногу, сидела у печки и курила замусоленную трубку, выколачивая пепел в железную банку из-под леденцов, с которой никогда не расставалась и всюду таскала с собой: и по двору, и в соседи, и даже брала на покос. Секлетея за грошовую плату, а то и совсем даром, устраивала парням и девкам скрадные встречи, свидания, передавала записки, умела ворожить на печной золе и по сучкам в стенках, знала много наговоров, могла пускать присуху. За приворотным зельем к Секлетее захаживали даже семейные бабы. Старуха умела хранить чужие тайны, и девки несли ей свои слезные секреты с доверием.
Дни пасхальной недели стояли тихие, ведренные, а к ночи все еще остро настывало, и молодяжник принужден был собирать вечерки в избе Секлетеи. Сперва приходили девки, по случаю праздника без прялок и рукоделия, одетые в новые платья, под цветастыми платками, в пудре и румянах. Каждая, кто в рукаве, кто в уголке платка, приносила кулечек с орехами. И сразу начинался сухой звонкий перещелк, — будто стая дятлов ударила по дуплистой сухарине. Шелуху собирали в ладошку, от которой сладко пахло кедровой живью, земляничным мылом и свежестью вешней воды. В избе стоял говорок, пересмешки, девки в открытую и утайкой разглядывали одна на другой наряды, косились на окна, не идут ли парни, хотя и знали, что те скоро не явятся. Потом, разбившись по голосам, рассаживались по лавкам, и сразу сникал и шум, и говор, и смех, и уж никто больше не щелкал орешков. Даже Секлетея, в своем безрукавом кожушке, притихала у печки и не выбивала в жестянку пепел из трубки.
Все, как по уговору, принимали строгую осанку, расправляли плечи, с заботной радостью укладывали и не могли уложить на груди концы своих платков. Но каждая про себя уже подбирала и пробовала свой голос, чтобы не сорваться и не опоздать при начале. И уже чувствовалось на лицах общее скрытое волнение, потому что наступала та важная минута, когда все должны с согласным усердием вступить в душевную складчину, где в едином дыхании сольются и голоса, и души.
Запевала Сима Угарова, полненькая, степенная девица, с черными, вразлет, бровями, отчего казалось, что она с постоянным изумлением вглядывается во что-то непостижимо далекое. Маленькую, хорошо прибранную головку она чуточку откинула назад, и все сделали то же самое, не сознавая того. Теперь ее воля была признана всеми, за ней неотступно следили, старались угадать, как, какой силы и высоты возьмет она запев, чтобы в лад отозваться на него, своим вступлением помочь и ободрить других, которые в том же затаенном, но трепетном ожидании робели перед первым, самым строгим, проголосным вздохом.
И как ни был внимателен хор, запев, показалось всем, прозвучал внезапно, потому что Сима даже и бровью не тронула, только вдруг опустила глаза и в тихом задумчивом распеве сказала:
Уж я стану поутру ранешенько, И умоюся белешенько… Я утруся русой косой — Девьей красой.С тем же тихим очарованием прошелся хор, и вступление, совсем не окрепнув, тут же опало, опало так плавно и дружно, что лица девушек вмиг обновились, глаза их засияли от горячего, но сдержанного порыва.
Красота ты моя, Девья красота, —увлеченно, совсем на голос взяла Сима и, надеясь на поддержку хора, выбросила свой чистый молодой голос до звенящей высоты. А на самой опасной, казалось запредельной, ноте, откуда легко сорваться и загубить всю песню, Симин зачин вдруг с широким размахом подхватили девушки и залились в красивом и сильном распеве, легко и свободно снижая и успокаивая его. И каждая из них переживала теперь один радостный для всех подъем и не слышала своего голоса, гордясь и любуясь за всех.
Меня маменька бранила, —уже с лихой грустью опять положила зачин Сима Угарова, и вдруг молоденькая девчушка, Устенька, с бледным личиком и тонкой синей кожей под крупными диковатыми глазами, неожиданно для всех, но упрямо и верно начала вторить Симе, которая не любила подголосков в запевах. Все девушки изумленно и строго глянули на Устеньку, да и сама Сима как бы посуровела бровью, но Устенька никого и ничего не видела, уверенная в том, что поможет и должна помочь Симе взять трудный разбег. А в начатом куплете действительно был сложный переход от затаенно-доверчивого запева к громкой и мощной октаве:
Я во по-о-о-люшке гуля-ла-а-а.Устенька своим слабым, но чистым голоском как бы со стороны высветила Симин голос, и та легко, с широким дыханием бросила хору вызов.
IX
И вдруг под окнами прошла гармошка — в избе все на миг замерли, и тут же начался переполох. Девушки с таким старанием вели песню, что забыли обо всем на свете, — забыли время, место, подруг и, наконец, себя. И с гармошкой вспомнилось все: каждой показалось, что она чересчур разгорелась и горит, а лицо так и обносит липким жаром, прическа сбилась, платок совсем сполз куда-то, а главное — потерян и нельзя теперь вернуть тот красивый и спокойный вид, который был выверен перед домашним зеркалом. Все суетились, обмахивались платочками, наперебой приникали к зеркальцу, повешенному на передней стене. Оставалась спокойной только одна Сима Угарова, хотя щеки ее, и без того румяные, после песни были охвачены огнем.