Шрифт:
— Ты никогда не хочешь побыть на людях, все бы по зауголкам, — уколола его Сима и тоже обидела.
— Ну и ступай к своему Миленькому, любуйся напоказ. Тебе это нравится. Я знаю, иди и любуйся.
— И буду. Не запретишь. Назло буду.
— И ступай.
— И пойду, — Сима повернулась и решительно направилась к крыльцу.
— Иди, иди, — вслед ей сказал Петр и тут же бросился останавливать, взял ее под руку, но она, подняв локоть, отстранилась и ступила на крыльцо. Он опередил ее на ступеньках, стал в дверях сенок:
— Сима, ягодиночка, погоди. Ну что я такого-то сказал? Скажи вот, скажи. Как хочешь, так и сделаю. Ну, виноват, считай. Ведь ждал больше недели. Шел через лог. Один. Взял бы тебя всю и разорвал на части. То-то и есть, что от одного твоего голоса становлюсь пьяным. А сегодня с утра, как подумал, что увидимся, весь день во хмелю вроде… себя не знаю.
Сима, дочь крепкого, зажиточного мужика, собою приметная, вальяжная, от парней не знает отбою и, можно сказать, зарылась в них, оттого, вероятно, и не может понять, что такое любить. Яша Миленький нравится ей силой, ростом, своими дерзкими глазами. Она знает, что Яша, таясь за высокомерием, ревностно следит за нею, и по одному ее словечку — зашибет любого. Для нее лестна эта его грубая преданность и вместе с тем опасна, так как у Яшки ничего нет за душой, кроме лихой готовности: ни тонкого обхождения, ни ласкового слова, угодного девушке, от которого сладко теснит и тает сердце.
И совсем другой Петр Огородов. Он скромен и застенчив, часто краснеет от своей застенчивости, задумчив и вдруг чем-то опечален. И Сима, презирающая робких, на межевских кругах ни разу не приметила его. И вдруг ни с того ни с сего боровские девки заладили поговаривать о Петре Огородове из Межевого, красивом и развитом парне, который выписывает газетку, читает книжки, а по одной из них сам выковал в кузнице соломорезку и теперь запаренной соломой кормит свиней. И наконец, в доме Угаровых как-то по осени ночевал землемер из Туринска и при Симе похвалил Петра Огородова:
— Парень с головой. Все расчеты сам делал.
И Сима внезапно вспыхнула острым интересом к Огородову, немного стыдясь своего любопытства и оправдываясь тем, что этот квелый парень не коснется ее души. Познакомились они в Межевом на свадьбе у Симиной двоюродной сестры. Петр был вторым дружкой у жениха, и ему приходилось занимать, веселить гостей. Он заказывал музыку, приглашал к танцам, сам выходил на круг то с одной, то с другой. Сима видела, как он, поскрипывая сапожками, водил свою даму, плавно и бережно, держа ее за самые кончики пальцев. Когда же приходил черед кружиться, он надежным и ласковым движением руки обнимал даму за талию, едва касаясь ее только ребром вытянутой ладони, и делал глубокий красивый шаг в ее сторону. Обороты у него были легкие, полные, с широким выходом из круга, и девушка в его руках свободно откидывалась, горя счастливым румянцем и улыбкой. Иногда он пропускал такты, как бы предупреждая свою даму о предстоящей фигуре, и Сима чувствовала, что ходить с ним в паре легко, просто, увлекательно. «И пригласил бы, — ворохнулось у ней в сокровенной глубине, но гордый и упрямый голос возразил: — Хочу и хочу, чтобы подошел, а подойдет — откажу».
Пригласил он ее на кадриль, и она, забыв о своем намерении, вышла, только ни разу не удостоила его своим текучим взглядом. В последней фигуре, когда надо было взяться за руки и, разводя их в стороны, сойтись грудь к груди, Петр сказал внятно и твердо прямо ей в лицо:
— Теперь я буду молиться, чтобы ты вечно думала обо мне.
Сима лениво поджала тонкие губы своего маленького рта и усмехнулась:
— Слыхали уж.
Она доверяла себе, надеясь на себя и думая, что посмеивается над парнем, стала ходить на свидания к нему. И так как он был всегда откровенен, то Сима не могла не верить ему и, оставшись одна, слово в слово вспоминала его сладкие речи, гордилась, а в глубине души ждала еще кого-то, перед кем у ней сами по себе подломились бы колени. Петр всегда чувствовал пробегающий между ними сквознячок, нередко вспыхивал, сердился, однако давным-давно сжился с мыслью, что Сима суждена ему. А то, что она задачлива, так при ее-то красоте можно ли быть иною.
Заступив Симе дорогу в сенки, Петр заговорил с настойчивой мольбой:
— Давай же положим отныне, будто мы засватаны и ни до кого нам нет касательства. Али тебе мало моих слов, моего обхождения?
— Мало, Петя. Да вот мало же. Я прямого тебе еще ничего не говорила, а ты уж готов затворить меня от людей. А мне, говорю, на люди охота, не понимаешь, что ли. Не нагулялась я. Плясать хочу. Петь. Чтобы меня все видели. Много ли ее, воли-то, боже мой! В девках-то только и покрасоваться. Пусти давай.
— Ну и ступай, красуйся. Было бы перед кем.
— Да уж не хуже ваших, межевских. А если и хуже, то все равно наши. Холодно мне, чего ты меня морозишь.
— Вы глядите-ка, я ее морожу. Да иди, иди. Мерзлая.
— Видишь, какие твои слова, а я все-таки к тебе выхожу.
— Истравила ты мне всю душу.
— И не сержусь, Петенька: ведь все равно поклонишься. А уж потом из тебя веревки вить буду. Бывай чаще. — Она зябко встряхнулась и, ласково притиснув его к косяку, прошла в сени.
— Я ждать буду, слышишь? — он опередил ее и открыл перед нею дверь в избу, а сам вышел на крыльцо, переживая свое горькое счастье, готовый и плакать, и смеяться. «И-эх, бросить бы все». Спустившись с крыльца, он укрылся за углом сарая и стал свертывать цигарку. Прикуривая, ослеп от огонька спички, спрятанного в пригоршнях, и не заметил, как совсем близко к нему подступили двое.
— Попался-таки, мазурик, — сказал Яша Миленький и ударил по рукам Петра, потушил спичку, рассыпал его цигарку, искры метнулись по ветру.