Шрифт:
— Увы, мой дорогой, сейчас люди только и говорят, что о войне. И иных новостей, не связанных с ней, нет ни у кого. О чем ты хочешь услышать? О старых знакомых в Берлине? Гражданские бегут из столицы, как крысы, надеясь укрыться в своих поместьях от бомб томми. А военные теперь редко бывают в свете. И все разговоры неизменно сводятся к тому, что кто-то кого-то потерял на ужасном Восточном фронте или о дефиците товаров, медленно надвигающемся на Германию, несмотря на поставки из Остланда. А про Остланд даже не хочу говорить. Прошлое лето было вершиной успеха Германии, а это даже не хочется вспоминать.
— Расскажи мне о доме, мама, — попросил Рихард, решив прекратить это увиливание от основного, что он хотел бы знать. Еще в самом начале их разговора он понял по поведению матери, что что-то случилось, и с каждой минутой тревоги только росли.
Баронесса молча курила некоторое время, наблюдая за госпитальной сестрой, которая катила по аллее вдалеке инвалидное кресло с пациентом. А потом вдруг после очередной затяжки сигарета в мундштуке дрогнула, губы матери скривились в попытке сдержать слезы, и он понял, что случилось непоправимое.
— Ханке… Его больше нет. Сердце, — произнесла баронесса и заплакала беззвучно, отвернувшись от сына, словно стеснялась плакать перед ним. Рихарда словно ударили в солнечное сплетение. Стало тяжело дышать, как бы он ни старался сделать вдох, чтобы совладать с этой болью.
Дядя Ханке вырастил его с младенчества, заменив отца, которого Рихард знал только по фотокарточкам и рассказам. Он научил его всему. Дядя стал для Рихарда своего рода путеводителем и образцом мужчины. И его потеря сейчас была тяжела вдвойне.
— Это была хорошая смерть, — сказала баронесса, поспешив успокоить Рихарда. — Он умер во сне. Заснул и больше не проснулся. Он так и не узнал о том, что случилось с тобой. Думаю, это было только к лучшему. В своем завещании он просил не хоронить его рядом с бабушкой и дедушкой фон Кестлин, а кремировать и развеять прах в воздухе. Он хотел, чтобы ты сделал это. Чтобы он остался там, где всегда хотел быть — в небе.
— Что ж, это станет главной причиной для меня, чтобы восстановиться и пройти все комиссии, чтобы вернуться в кабину самолета, — проговорил Рихард в ответ, ободряюще улыбаясь матери. Та сжала его ладонь в ответ, разделяя с ним скорбь потери.
— Так и будет, мой дорогой Ритци! Вот увидишь — так и будет!
Баронесса приехала не с пустыми руками. Она знала, как расположить к себе людей и умела быть благодарной к тем, кто ей когда-то помог. Врачам баронесса привезла великолепного рейнского вина из личного хранилища и несколько упаковок сигарет, а каждой из сестер подарила чулки, которые сейчас на черном рынке были на вес золота. Она умела очаровывать при привычной ей отстраненности. Рихард неизменно восхищался матерью не только во время больших приемов, на которых баронесса блистала, но и на таких вот скромных ужинах, какими пытался угодить знатной гостье главврач.
Приезд матери определенно пошел на пользу. Она показывала Рихарду альбомы с фотокарточками, чтобы он находил знакомые лица и воскрешал в памяти те или иные моменты съемки. Большинство из них были ему уже знакомы, но часть все еще была потеряна где-то в темных уголках его памяти. Тяжелее всего было для Рихарда пролистывать альбом, который старательно заполнял дядя Ханке — из газетных вырезок, писем, написанных из летной школы или с фронта, фотокарточек. Вся гордость и любовь дяди отражалась в каждой странице этого альбома в бархатной обложке.
Через несколько дней в госпиталь в Гренобле пришла бумага о переводе Рихарда в берлинский госпиталь под наблюдение генерала Тённиса. Баронесса была настроена очень оптимистично по поводу лечения в Берлине на фоне тех успехов, которые фиксировал главврач в последние дни, особенно в отношении приема пациентом своей личности и отказе от «конфабуляции» о несуществующей супруге. Нет, Рихард не отказался от веры в свои воспоминания о Лене. Просто решил молчать о них, пока не разобрался сам в том, что произошло в реальности в его прошлом, а что действительно было игрой разума. Определенно возвращение домой, в Германию, поможет этому.
А еще он понял, что, если не будет молчать об этом, возвращения в эскадру ему не видать вовсе. Спишут как одного знакомого ему по Берлину танкиста, вернувшегося с Восточного фронта контуженным. И как тогда жить без этого высокого и чистого неба, за которым пока он мог только наблюдать с земли?
Проститься с Рихардом вышел почти весь персонал госпиталя, чем он был тронут. Ему было неловко в те минуты и стыдно за все свои приступы ярости, когда он резко отвечал сестрам или врачам, срывая на них свою злость и разочарование от долгого восстановления. Пусть они говорили, что привыкли к такому поведению некоторых пациентов, пусть относили эти срывы к последствиям травмы, он не должен был так вести себя с ними.