Шрифт:
Дуся исполнила поручение в точности — письмо Мирюхина лежало ровно там, где я просила его оставить. Печать, вторя свече, поддавалась неохотно, и всё же разломилась, позволив мне прочитать содержимое.
Дядя не отличился многословностью:
«О твоёмъ ДВ изв?стіе — живъ, въ госпитал?. Былъ пл?нъ, зат?мъ раненіе, в?стимо — отправятъ домой. Послалъ Илью, не давай ему много воли. Ты — самостоятельная женщина. Онъ пущай утрётся. А тебя поздравляю!
Твой Мирюхин»
Улыбка пробилась сквозь уныние. Известная Мирюхинская наклонность к едкой сатире всегда поднимала мне настроение — его колкости в какой-то степени сделали из меня сильного человека. И, кажется, я совсем про эту силу забыла — снова позорно размякла, предавая себя же саму. Нет-нет, такого допускать больше нельзя.
На смену боли пришло негодование и даже злость — на себя и на князя.
Плен? Ранение? Госпиталь? Кто-то совсем себя не берёг! И с чего он взял, что у него есть на это право?
Глава 22
Санкт-Петербург
Михайловский дворец
В Кружке витали нервные настроения. Причиной тому — нежданный выход в свет записок Кавелина о крестьянских реформах. Чернышевский, опубликовавший в последнем «Современнике» значительную и будоражащую часть «записок» виноватым себя не считал и присутствовал тут же под одобрительными и осуждающими взглядами.
— Народу надобствовала встряска — вот и встряска, — сказал он мне. Кавелин, вроде злой, а вроде и довольный, был тоже с нами — на заявление Чернышевского никак не высказался.
— Встряхнуть-то встряхнули, — покачал головой Милютин, — только их величеству это уж больно не понравилось — очередные революционные настроения и табу на открытые разговоры о реформах. Теперь об этом и не напечатать нигде, разве что тайно и всё по журнальчикам…
Февралём был утверждён Главный комитет по крестьянскому делу — преобразован из такого же, но Секретного комитета, и нам всем казалось — дело пошло на улучшение. Казалось! Снова — рты закройте, очи долу, лишний раз головы не поднимайте. Понятно всеобщее негодование — столько трудов угроблено…
— Шаг назад — десять шагов вперёд! — уверенно заявил Чернышевский. — Вам ли, господа, не знать, что запретный плод сладок. Сейчас нас печатать будут только так — и скупать, и скупать!
— В этом есть доля истины, — кивнул Кавелин. — И всё же — не посоветовавшись!
— А что вы хотели? Исторический путь — не тротуар Невского проспекта. Не до прогулок в вашей, несомненно, горячо любимой, компании, не до праздных бесед. Настрочил — напечатал.
— Но теперь-то — что делать? — спросила осторожно.
— Что делать, что делать? Ничего, Лизавета Владимировна. А точнее — всё, — Чернышевский совершенно по-доброму улыбнулся, — всё то, что вы до того и делали. Поверьте — к осени все запреты забудутся, и мы заговорим иначе — окрепшим голосом. А сейчас пущай народ поедает эти настроения, готовится…
— Реформами не все довольны, — пожала плечами. В зал вошёл князь Воронцов, и тут же мой взгляд вцепился в него — как клещ в дворнягу. Столь грубые и неромантичные сравнения позволяли мне держать разум в узде, не поддаваясь сладкой неге со стороны сердца.
— Вестимо, — Кавелин поднял указательный палец. — Враги прогрессу всегда найдутся. А нам-то что с того? Идём вперёд — без стеснений, без страха!
А ведь он поседел. Не Кавелин — Демид. Не сильно — едва заметно на его светлых волосах, но когда свет падает под определённым углом…
— Лизавета Владимировна?
— Да? — я, наконец, отвела взгляд от князя.
— Что вы думаете по этому вопросу?
— Простите, я вас не расслышала…
— Если всё же сложится неблагополучно, и реформы перенесутся ещё на десяток лет?..
Посмотрела на Кавелина. Он не стал завершать вопрос, но уже ждал ответа.
— Если развитие крестьянского вопроса станет преступлением, — Милютин был более прямолинейным.
— Ничего не изменится. Если ради правды придётся отправиться на каторгу — я отправлюсь.
— Окститесь, дорогая, — покачал головой Чернышевский. — Уверен, вас отправят не на Кавказ — в Сибирь, и, поверьте, разница будет разительна.
— Но бороться я не перестану, — сказала уверенно. — Правое дело никогда не бывает проигрышным.