Шрифт:
— Вот отчего ты тогда, в трактире, хотел упрятать Симку в наручники да к судье. Избавиться от нахлебника, от бандита. Чтобы ни с кем не делиться барышами да картошкой со шкварками.
Шаховкин вдруг упал на колени, смахнул по-молодому шапку с головы, и в голосе звучал страх:
— Не губите... Старик ведь я... С моими ли годами на скамье подсудимых. Пожалейте.
На мгновение родилась жалость в сердце, но она тут же угасла, едва вспомнил разбитое прикладами лицо кооператора Баракова. Не подкармливай такие «темники», как этот боров, бандитов шкварками — не мотались бы они по лесам.
Костя кивнул головой Саньке:
— Свяжи им руки да посади обоих на подводу, рядышком. Ногами чтобы к хвосту лошади, а спиной к твоему нагану, и вези их к усадьбе Мышкова. А я здесь, через овраги, напрямую пойду.
— Один пойдешь? — воскликнул Санька. — Симку просто так не свяжешь.
— Приходилось и одному брать громил. Попробую и сейчас, — сказал Костя и, подумав, добавил: — Услышишь выстрелы — сам решай, что делать.
5
Начинались сумерки, когда Костя выбрался из оврага по глинистому склону, заросшему кривыми стволами ив. Последние лучи солнца, скользя из туч, хило освещали серую громаду дома Мышковых, прилепившиеся к нему конюшню, сараи. Ветер стих, и закрапал дождик, какой-то незаметный, скучный, пахнущий свежей травой. От пруда, в глубине березовой аллеи, тянуло навозной гнилью. Вода в нем застыла, и было похоже, что в эти скользкие берега в какие-то давние времена люди, живущие здесь, лили ведрами смолу или растопленный вар.
Костя миновал пруд и в конце аллеи остановился, чутко прислушиваясь. Ухо уловило вдруг звуки музыки. Они, эти звуки, спускались с неба. Вскинув голову, увидел вспыхнувший огонек керосиновой лампы в окошечке светелки, а вот в стекле вырезалось чье-то лицо. Кажется, это была «сахарная» старуха. Она смотрела в березовую аллею, словно успела уловить оттуда, издалека, шаги чужого человека в своей усадьбе. Вот лицо исчезло, а звуки музыки остались. Только они были какие-то странные — дрожали и прерывались, снова дрожали и снова прерывались, как будто пальцы у музыканта мерзли и он время от времени грел их то ли теплом печи, то ли своим дыханием.
Озираясь и пригибаясь, Костя вышел к дому. Дверь в парадное была не заперта — можно было подумать, что хозяева не боялись случайных людей со стороны, были рады им. Поднялся по широким крашеным ступенькам в этот знакомый коридор, где висела веревка. Только на этот раз без платков.
Внезапно внутренняя дверь стукнула, и в коридоре с фонарем в руке появилась Лиза.
— Тихо, — проговорил Костя, выступив вперед, — мы ведь знакомы.
Она вскрикнула и едва не уронила фонарь на пол.
— Что же это, наступает вечер, а двери у вас открыты? — спросил он, беря в руки фонарь, освещая ее лицо, которое, кажется, целиком занимали темные глаза. Только сейчас разглядел вскинутые высоко пушистые брови. Была она в том же длинном платье, только сверху стеганка, а на ногах боты.
— Куда это вы собрались? — спросил он негромко. — Не в Никульское, чтобы сообщить, что в доме скрывается бандит и убийца?
Она вдруг подалась вперед, вцепилась в него, прижалась к груди, вздрагивая всем телом. Мягкие волосы ласкали ему подбородок — от них исходил так волнующий его аромат лесных цветов.
— Ну-ну, — оторопело сказал он. — Это лишнее, гражданка Мышкова.
— Мне страшно, — проговорила Лиза. — Вчера он пришел. Он велит мне идти с ним к моему мужу. Но я никуда не хочу. Мне страшно от всего этого, я хочу одного — уехать к родителям...
— Это Симка играет? — спросил он, не решаясь отступить, не решаясь оттолкнуть ее от себя, веря в искренность сбивчивых слов.
— Он это... На баяне, в светелке. Пьян. И жуток он мне.
«Чем лучше ее муж?» — подумал, спросил все так же тихо:
— Один он?
Она кивнула и снова глянула на него каким-то умоляющим взглядом:
— Чай пил — руки трясутся. Не в себе он. Жутко мне в этом доме... И смотрит на меня так, что ноги немеют.
— Сидите здесь, — приказал он, вернув ей фонарь. — И не шуметь.
— Хорошо, — послышалось в ответ, в спину.
Он прошел в комнату больного.
Возле кровати, в сиянии света лампады, сидела «сахарная» старуха. На кровати, на коленях, согнувшись, корчился старый Мышков. Мучительные страдания излучали эти запавшие глаза, эти скулы, как грани обитых камней, эти палки рук, клочки свалявшихся седых волос на щеках, на подбородке. Казалось, что и старик, и старуха молча слушают лепетанье дождя на стекле, прерывистые звуки музыки. Но вот старик дрогнул, спросил слабым голосом:
— Это ты, Юра?.. Со смертью пришел?
— Не Юра это, — отозвалась как-то равнодушно и сонно старуха. — Другой человек...
— А у тебя были усики, Юра, — глядя на Костю, проговорил Мышков и задрожал, потянул к нему широкую и желтую, как кусок воска, руку.
— Не узнает уже никого и ничего не понимает, — шепнула старуха Косте. — И когда кончится пытка эта. Чтобы умереть, так нужно страдать, о господи!
Он открыл дверь в коридорчик и оглянулся. Увидел расширенные безумно глаза Мышкова и прищуренные настороженно глаза старухи. Она даже склонила голову, и рот был открыт — вот что-то скажет или даже крикнет.