Шрифт:
— Кому это нужно? Кому это все нужно? — повторяла она, всхлипывая. И было удивительно, что эта круглолицая ширококостная девушка, очевидно сильная и веселая, так беспомощно плачет и по-детски слизывает языком слезы.
Ушла и она.
— Я надеялась… — тихо сказала Светлана. — Ведь у меня нет подруги ближе… Боятся ее парни… А она такой человек славный, такой справедливый… Я надеялась, что, может быть, все-таки… Нет, я знала, что так и будет, как получилось! Нехорошо, Гриша, нехорошо!..
Но Грише было очень хорошо. Он гладил ее тонкие, слабые пальцы, и она не отнимала руки. Заметив, что она дрожит, он испытал такой прилив жалости и нежности к ней, что ему захотелось закричать. Он обнял ее за плечи, и она не отклонилась. Он эгоистично думал о том, как пошло и ничтожно было то, что произошло только что между Петром и Леной, и как высоко и прекрасно то, что совершается сейчас.
— Света, — сказал он, задыхаясь, — Света… — Она прижалась щекой к его груди и, чтобы не соскользнуть, ухватилась за отворот пиджака. Эта легкая тяжесть была особенно трогательна. Боясь помешать, он замер, выпрямившись, не смея вздохнуть. Он мечтал, чтобы она так заснула, чтобы он мог вот так всю ночь сидеть и оберегать ее.
Где-то рядом, пробудившись, сдуру заорал петух. Гриша тотчас же преисполнился любви к этому трудяге. Из какого-то хлева донеслись хрюканье, глухой шум, перестук копыт. Он огляделся и увидел, что вокруг выступили из темноты и забелели стенами избы. И вдруг разом ощутил вокруг жизнь. Тепло живого дыхания под каждой крышей. В каком-то озарении увидел он Лену в ее комнате, со следами высохших слез на лице и понял ее отчаяние и гордость. Увидел Петра, шагающего своей нелепой, журавлиной походкой по ночным улицам. И разделил с ним радость и облегчение. Увидел Зинаиду Федоровну. Она не спит, ворочается, прислушивается к каждому шороху, и дед из-за перегородки бормочет что-то сердитое насчет нынешних детей. Жизнь под каждой крышей раскрывалась ему слезами и смехом, бессонными ночами, гневом, радостью и надеждой. И казалось естественным, что сам он так внезапно сделался частицей этой жизни. Он думал о том, что, может быть, самым прекрасным этой ночью было именно то, что произошло между Петром и Леной. Как это великолепно, что есть в человеке нечто непреодолимое, неподвластное ухищрениям ума, та нравственная основа, которая сорок тысяч лет заставляет человека стремиться к совершенствованию, убирать с дороги все, что мешает свободе человеческого духа, — зависимость от пищи, от крова, от силы… И ему уже казались ненужными и оскорбительными его литературные словесные упражнения рядом с тем, что он увидел и пережил этой ночью.
Светлана вздрогнула, выпрямилась, огляделась по сторонам.
— Светает! Ну и ну, заснула… Ой, пиджак измяла!
Она старательно разглаживала ладошкой отворот его пиджака, и он готов был сидеть и смотреть на это всю жизнь.
Они пошли к дому верхом, через село. Кое-где уже курились трубы и чувствовалось движение.
— Ох, и разговоры теперь пойдут… — сказала Светлана, покачивая головой не то с укоризной, не то с удивлением…
И Грише вдруг ужасно захотелось, чтобы сию же минуту над всеми плетнями выставились лица с вытаращенными от радостного изумления глазами, чтобы немедленно вылезло и засверкало на всем солнце и чтобы замычали коровы, и замекали козы, и засигналили грузовики, и затрубили пароходы, чтобы начался и закрутился вокруг них жаркий, многоголосый, счастливый день!
ПЕРВЫЙ ПОЦЕЛУЙ
Наступали сумерки, тайга вокруг меня шумела все таинственнее и тревожнее. Неширокая и полноводная Сосьва бархатно темнела далеко внизу, виясь между сопками.
На противоположном берегу круто поднимался по склону маленький поселок лесорубов, там в окнах засветились первые огоньки.
Вот по доскам моста неспешно протарахтел автобус, остановился у начала поселка, возле нижнего склада. В обе двери высыпали фигурки людей, стали врассыпную молча подниматься по склону, исчезать среди светлых рубленых домиков.
Ее все не было. Я уже давно переволновался, устал и теперь сидел, привалившись к морщинистой осине, в каком-то блаженном безразличии и, казалось, не ждал. Вечер надвигался на меня как темный мешок, и мне было хорошо.
Но я ждал. Я понял это по тому, как вдруг застучало в висках, когда там, на улочке поселка, появилась она в чем-то светлом, остановилась и жестом, который я тотчас вспомнил, поправила волосы.
Я бросился вниз навстречу.
Днем, при первой мимолетной встрече, в конторе, мне показалось, что она очень изменилась, не постарела даже, а просто стала другой. Но, может быть, я забыл, неправильно помнил, придумал себе иную? Теперь, в сумерках, я увидел вблизи то самое лицо, такое же худощаво юное, те же зеленые чистые глаза… И мне уже чудилось, что помнил я ее именно такой.
Она шла ко мне по мосту в тапочках на босу ногу, пружиня на каждом шагу, как ходят в восемнадцать лет.
— Боже мой, какой случайный случай! Какой сумасшедше случайный случай! — все повторяла она, пока подходила, пока мы выбирали бревнышко на берегу и устраивались.
Она вытянула ноги, скрестив ступни, опустила руки, загляделась на воду.
Мне почему-то было очень трудно начать разговор.
— Как же мне теперь величать вас? — сказала она, не шевелясь.
— Все так же, Сашей.
— О!.. — Она покачала головой. — Как будто не было этих тридцати… Какое! Тридцати четырех лет?
— Как будто!
— Но они же были, были, были…
— Значит, и мне нельзя называть вас Танюшей?
— Нельзя. Я теперь Татьяна Андреевна, старая барыня на вате, как говорили у нас дома.
Мы помолчали. Я все смотрел на ее тонкий профиль, уже теряющий в полутьме четкие очертания и оттого еще более юный. Она почувствовала мой взгляд. Снова покачала головой.
— Нет, невозможно расспрашивать. Ведь у нас с вами прошла целая жизнь. И страшно задать вопрос — точно стронуть камень на осыпи. Правда?