Шрифт:
Теперь же зеркало встретило его перекошенным лицом. Искажением, которое невозможно принимать всерьез. Левая сторона обмякла под весом травмы, над слезящимся глазом обвисло веко. Из-за кособокого перевернутого оскала стало трудно бриться, так что из расщелин и складок новых морщин торчали неровные клоки усов. Еще он пускал слюни. Разлив крови в мозгу продернул через тело сверху вниз провод и перекосил всю левую сторону. Ныне ослабшая покалывающая рука свернулась внутрь, лежала поперек груди, словно сложенное и размозженное крыло, а левая ладонь осталась бесполезна. Некогда лихую походку выкрутило в достойное жалости пришаркивание вприпрыжку.
Это прискорбное издевательство над прошлой его версией размыло место Шумана в мире и изуродовало речь до слюнявого бормотания. Эти медленные нелепые звуки стали последней каплей. Он не мог стерпеть, что идеальный разум видят облеченным в вялые обноски и лохмотья подобных звуков. Первые полгода прятался в каморке, пока не вернул речь усилием воли. Упражнялся днями напролет, и наконец клокочущая каша прояснилась и очистилась. В итоге, когда он был уверен в себе, вышел в свет. Все еще оставалось легкое влажное пришепетывание, зато совпадали скорости мысли и голоса в ожидаемое время. Даже походка и рука после нескольких месяцев пытались вести себя подобающе. Снова он начал разглагольствовать на первом этаже и искать чего-нибудь достойного, что можно изучить на закате лет и в конце концов приручить.
Бывая на втором этаже, Шуман слышал ход перемен на чердаке. Иногда шум стройки прерывал его упражнения и тихое роптание стариков, размещавшихся наверху раньше. После окончания работ настала лишь тишина. Гремел порою лифт да открывались его дребезжащие чердачные дверцы, но не более. Сверху в сознание Шумана начало протекать абсолютное молчание.
Все человеческие обиталища переполнены миллионами крошечных шумов жизни. Постоянным композитным шепотом движения, тепла, дыхания, переваривания и бесконечных подстроек между ними и всем прочим. Но наверху воцарилось ничто; больше чем отсутствие звука — его противоположность. Оно пронизало потолок и, опасался Шуман, его череп. Пока он здесь силился заново напитать и разжечь так его отягощавшие неоптимальные клетки, оно вкрадывалось между концентрацией и ее результатом.
Порой казалось, что под угрозой этой молочно-белой тишины находится самая пенумбра его исцеляющегося разума. Он видел в ней врага, которого можно вообразить, и знал, где она живет. Поклялся, что если когда-нибудь заставит тело работать вновь, то разыщет и узнает ее смысл.
Уже до случая, когда ауру секретности развеял шумный инцидент с медсестрой-толстухой, Шуман настроился разузнать, что там да как. А он был терьер, а не человек, и недуг всего лишь расшатал его клыки и замедлил тело. Разум оставался крысоловом. Стоило бдительности зафиксироваться на предмете, его уже ничто не остановило бы, и теперь он почуял в укрепляющихся челюстях вкус делишек на чердаке.
Он дождался, когда директор снова выйдет на свой еженедельный обход.
— Герр Чапек, вам довелось видеть недавнюю статью доктора Мессингера о новых методах ухода за инвалидами и недееспособными? Крайне радикальное чтение.
В клинических кругах было хорошо известно, что Чапек и Мессингер на дух друг друга не переносят и в высших эшелонах гериатрического ухода в добром городе Гейдельберге считаются нешуточными врагами.
— Обязательно прочтите, богатая пища для ума.
— Неужели, — сказал Чапек, не выпуская тяжелый голос из лужи раздраженного равнодушия.
— Судя по обновленным верхним этажам, вы наверняка и сами подумываете о переменах в политике дома. Мне стало интересно, нет ли связи между этими изменениями и предложениями Мессингера.
Свирепая хрупкость Гектора поймала порывистую инерцию Чапека, а стоило здоровяку заколебаться и остановиться, как вопрос уже и ужалил.
— Просто нас с некоторыми жильцами беспокоят последствия таких перемен. В конце концов, наша финансовая поддержка и многолетний патронаж университета — опора благосостояния этого дома, как в прошлом, так и в будущем. Если вы начали реформы по Мессингеру, то мы…
И здесь с Чапека хватило.
— В этом заведении нет и не будет места нелепым домыслам Мессингера. Не в моих намерениях строить безвкусные палаты по его методу. Он идиот — мнит, будто может изолировать процесс старения, словно это какой-то вирус, мнит, будто диета и терапия сдержат неизбежное.
Его жестикуляция и громкость привлекли внимание всех присутствующих, и они наблюдали, как высоченный директор машет руками и кричит на крошечного престарелого академика, который теперь с видом почти в два раза меньше против прежнего сидел на уголке кровати, втайне наслаждаясь каждым моментом замысленной им сцены. Он нацепил свое еврейское выражение — скорбное, обделенное, — и оно неприкрыто транслировало его робость перед натиском. Казалось, он не смеет задать очевидный вопрос. Но задал.
— Тогда зачем нужна новообставленная палата наверху?
У Чапека внезапно выключили звук. Он размахивал и трепыхал руками, но там, где только что были строгие и сердитые провозглашения, остались лишь пыхтенье да шипенье.
— По-моему, вы должны нам рассказать, что происходит, — добавил Гектор так тихо, что расслышать мог только Чапек. Затем мягче прибавил: — С вашей стороны было бы благоразумнее привлечь меня к своим планам.
Через несколько минут Чапек ввел старика в лакированную кабину лифта.