Шрифт:
— И правильно жалеешь.
Снова стало слышно дождь. И ухнул гром — разыгрывалась, набиралась наглости гроза.
— Может, расскажете? — спросила она осторожно. В груди жало от желания хоть что-то сделать для него.
Он посмотрел поверх бутыли мутным взглядом. Диковато раскатившиеся в стороны глаза, казалось, делали его даже пьянее.
— Что тебе рассказывать? Ты видела сама: как идиот бегаю в дом терпимости с тех пор, как лет четырнадцать назад Йесения там оказалась, и зову ее женой, хотя по всякому закону больше она не жена мне. И как даже больший идиот вожусь с ее ребенком, хотя сам не знаю, чей он. Просто потому что, может, мой. А самое дурацкое, что люди умные недаром говорят: мужчина, если не раскаялся за год в женитьбе, то заслуживает только колокольчика на шею. А я не раскаялся. Спустя все двадцать лет.
“Ого!” — едва не ляпнула она. Аж целых двадцать лет. Йерсена не задумывалась прежде, что он знает жену так давно.
— Но почему? — спросила она вместо этого.
Казалось, Йотван даже протрезвел на миг — взгляд стал яснее, и он с застарелыми тоской и грустью устремил его во тьму, словно искал ответ в густой тени.
— И правда. Почему я до сих пор ее люблю? Она мне изменила, знаешь? В наглую. Со сраным полубратом.
Йерсена не могла представить, что ему сказать. Не знала даже, что ей стоило подумать про неведомую женщину, так запросто разрушившую то, о чем самой Йерсене можно было разве что мечтать. Невыносимо сложно было даже представлять ее лицо, какое за пять лет ни разу не случилось повидать.
— Мне интересно, — Йотван продолжал, как будто сам с собой, — как так? Как вышло, что все женятся, живут всю жизнь, не знают горя, один я — вот так? Думал, дурень, что везучий — я же полюбил жену, чего еще хотеть? Брат Гальберт, вон, свою терпеть не мог и ничего, теперь готов хоть на руках носить, да только не поднимет — она, кажется, беременна шестым. А я хожу порог шлюшарни обиваю — кто бы мне сказал, зачем?
Он сплюнул, позабывшись, и опять припал к бутыли. Йер тихонечно растерла по полу слюну.
— Меня как всю жизнь учили? — снова взвился он. — Что право служить Духам — честь, какая стоит любых жертв. Почетно все отдать за эту службу. Когда я не хотел ехать сюда облатом, мне сказали так. Когда я здесь упрямился, меня учили, что все забранное Духами — цена. И что порою они просят то, что тебе ценно более всего, но это того стоит, потому что ты взамен получишь право послужить, побыть полезным Ордену и Духам.
Йер кивнула:
— Да, нас учат также. “Все, что Духи забирают — жертва ради верной службы”.
— Ну тогда я заплатил сполна.
Над крышей снова рокотало, но раскат почти мгновенно затерялся в шелесте дождя. По стенке полз мокрый развод — он повторял заметный след на штукатурке; желтоватые края напитывась влажной серостью. Под ее весом с трещинки вниз полетели крошки.
— У меня забрали все, что можно, знаешь? — Йотван обнимал бутыль. — Бабу, какую я любил. Семью. Ребенка. Не осталось ничего. Куда угодней Духам? И когда же эти мрази утомятся у меня все забирать?
Йер охнула, невольно зажав рот. Казалось, Духи не потерпят оскорбления, и молния сейчас ухнет с небес — такая же, какая уж ветвилась на руке у Йотвана, торчала из под рукава. След кармундова колдовства остался навсегда, чтобы напоминать: однажды Йишу он уже не спас.
— Я полюбил Йесению буквально сразу, — безо всякого вопроса начал он. — Редкая глупость, но бывает же. Ей меньше повезло — она ужасно не хотела за меня, да только кто бы спрашивал. Я ублажал ее, как мог: ходил вокруг на цыпочках, дарил подарки, голосу ни разу не повысил. Она примирилась. Мы неплохо зажили. Сначала ее поселили в городе — родня сняла внаем хороший особняк. Потом она взялась все чаще бывать в замке, я уж думал, не пойти ли ей полусестрой… Одна беда: детей все не было. И так шесть лет. А как-то раз, — он горько улыбнулся, но улыбку эту спрятал полумрак, — она пришла сказать, что наконец беременна. Я был невероятно счастлив. С две декады. А потом в один день Бурхард приволок ее за локоть среди дня — подол за пояс заткнут, задница наружу. Заявил, что вытащил ее из темного угла, где эта дура обжималась с полубратом. И ползамка видело, как он ее волок. И, видят Духи, я бы сделал все, чтобы замять, но Бурхард, правильной он хер, насплетничал почище бабы у колодца. Всем разнес, что, де, упадок нравов, и что где бы это видано… Он в ремтере бил по столам и верещал, что шлюхам, что марают честь орденских братьев, никаких поблажек быть не может.
Йотван втянул воздух до того, что побелели крылья носа — злился до сих пор, спустя все эти годы. Йер сидела молчаливая и слушала, не смея перебить — даже дышала тише.
— Я доходил в Вейере до ее родителей и до своих и на коленях умолял, чтобы они позволили Йесении жить с ними, чтоб ее не осудили… Те сказали, что покроют Род меньшим позором, если отрекутся. И ее услали в дом терпимости. И месяца, наверно, не прошло, как она скинула — они там эту гадость пьют, “дамскую благодать”, чтоб избегать детей. И Духи, я не знаю и теперь, мой был он или нет.
Рыцарь прервался и с размаху опрокинул в себя все вино, что оставалось — горлышко ударило о зубы. Он не вздрогнул.
— Мне бы тогда радоваться, что я был избавлен от неверной и неблагодарной девки. И найти себе молоденькую крепкую милашку, чтобы нарожала выводок детей на радость всей родне. А я вместо того на стену лез и почти жил в доме терпимости, чтобы встречаться с женщиной, какая так и не сумела меня полюбить.
Йерсена снова промолчала. У нее в ушах шумел теперь не дождь, а эта фраза про молоденькую крепкую милашку, сказанная таким голосом, какого ей не доводилось слышать никогда — в нем прозвучали непролитые мужские слезы. Если бы сейчас он предложил, она бы согласилась. Хоть бы завтра пошла с ним в святилище, а повзрослев, рожала бы детей сколько угодно: хоть бы шесть, хоть десять. Чем она не эта самая “молоденькая крепкая милашка”?