Glukhovskiy Dmitry
Шрифт:
нас натворил за последние сутки, и услышав раз, он не забудет ни единого из
них – никогда. Шестьсот Девяносто Первого он может карать сейчас за
проступок, совершенный сегодняшней ночью, или за ошибку, которую тот
допустил год назад. Или за что--то, чего Шестьсот Девяносто Первый еще не
делал. Мы все виновны изначально, вожатым не нужно выискивать повод,
чтобы нас наказать.
– Ступай в комнату А3, – говорит старший.
И Шестьсот Девяносто Первый послушно тащится в пыточную – сам,
без сопровождения.
Старший приближается ко мне; впереди себя он гонит такую волну
ужаса, что у моих соседей начинают трястись колени. По--настоящему
трястись, взаправду. Знает ли он о том, что я говорил сегодня в палате?
Я и сам весь вибрирую. Чувствую, как волоски привстают у меня на шее.
Я хочу спрятаться от старшего, деть себя хоть куда--нибудь, но не могу.
Напротив нас стоит еще одна шеренга. В ней пятнадцатилетние –
прыщавые, угловатые, с раздувшимися мышцами и внезапно рванувшим
вверх позвоночными столбами, с тошнотным курчавым мхом между ног.
И ровно передо мной – он.
Пятьсот Третий.
Невысокий рядом со своими долговязыми однокашниками, но весь
сплетенный из перекрученных напряженных мускулов и жил, он стоит чуть
особняком: его ближайшие соседи прижимаются к другим, лишь бы
держаться от него подальше. Как будто вокруг Пятьсот Третьего – силовое
поле, отталкивающее других людей.
Большие зеленые глаза, чуть приплюснутый нос, широкий рот и
жесткие черные волосы – в его внешности нет ничего отвратительного; его
сторонятся не из--за уродства. Надо вглядеться в него, чтобы понять причину.
Глаза полуприкрыты, но видно, что в них тлеет бешенство. Нос сломан в
драках – и Пятьсот Третий не хочет его исправлять. Губы полные,
плотоядные, искусанные. Волосы острижены коротко, чтобы за них нельзя
было схватиться. Плечи покатые – и он держит их низко в какой--то своей
звериной стойке. Он переминается с ноги на ногу, постоянно на взводе,
словно нервный жгут, в который свернуто его тело, все время хочет
развязаться, раскрутиться, хлестнуть.
– Что пялишься, малыш? – подмигивает он мне. – Передумал?
Я не слышу его голоса, но знаю, что он говорит. Озноб сменяется жаром.
В уши начинает колотиться кровь. Я гляжу в сторону – и утыкаюсь в старшего
вожатого.
– Преступники! – орет старший, подбираясь ко мне. – Сдохнуть, вот чего
вы все заслуживаете!
Пятьсот Третий до меня рано или поздно доберется. А тогда уж лучше и
вправду сдохнуть.
– Тебе понравится! – шепчет Пятьсот Третий из--за спины старшего
вожатого.
– Но вместо того, чтобы перебить вас, мы тратим на вас еду, воду, воздух!
Мы даем вам образование! Учим вас выживать! Драться! Терпеть боль!
Набиваем в ваши тупые головы знания! Зачем?!
Он останавливается прямо надо мной. Черные отверстия наводятся на
меня – не того меня, который стоит в зале, дрожа, прикрываясь ладонями,
глядя старшему куда--то в солнечное сплетение, а того меня, который сидит,
сжавшись, внутри этого мальчишки и смотрит через его зрачки как в дверной
глазок.
– Зачем?! – громыхает у меня в ушах.
Я не сразу понимаю, что он требует ответа именно у меня. Значит,
донесли… Я еле сглатываю – во рту сухо, гортань трется о корень языка.
– Зачем, Семьсот Семнадцатый?!
– Чтобы. Однажды. Мы. Могли. Заплатить. За все, – я выдавливаю слово
за словом. – Искупить. Вину…
Старший вожатый молчит, с тихим свистом втягивая воздух через
дырки в маске. Гневное лицо Зевса парализовано, будто его застиг инсульт в
самый момент яростного исступления.
– Малышшш… – шипит по--удавьи из--за его спины Пятьсот Третий, но
старший вожатый словно ничего не слышит.
– А зачем тебе вообще искупать свою вину? – спрашивает у меня
старший.
Пот со лба течет мне в глаза.
– Чтобы…
– Шшшшш…
Нельзя жаловаться вожатым. Тот, кто жалуется, просто откладывает
расправу над собой, но за эту выторгованную отсрочку ему набегают