Glukhovskiy Dmitry
Шрифт:
коричневой веранде под навесом, которая окружает его по периметру.
Несмотря на свою прямолинейность, свою угловатость, он манит меня своей
мягкостью и теплотой. Этот дом обжитой – и потому живой. Перед ним –
ухоженная лужайка; в подстриженной траве стоят два забавных одноместных
гамака: яйцеобразные плетеные кресла подвешены на долгих изогнутых
ножках, качаются в такт. В одном – мужчина в полотняных штанах и льняной
рубахе, ветерок перебирает пшеничные волосы, дым от самокрутки тонко
вьется, размывается порывами ветра. В другом сидит, подтянув загорелые
ноги, молодая женщина в легком белом платье, потягивает из бокала бледное
вино и строчит что--то в небольшой гаджет – старинный телефон.
Их в этом мирке двое, но угадывается присутствие и еще кого--то.
Внимательный зритель, задержав стоп--кадром панораму, заметит брошенный
в траву велосипед, слишком маленький и для курящего мужчины, и для
девушки с телефоном. Растянув картинку, в приближении найдешь на
крыльце детские сандалии. И еще: рядом с женщиной в кресле--яйце сидит
маленький пушистый белый медведь. На одном из кадров, если
присмотреться, можно даже разглядеть серебряные ягоды--глаза на
удивленной мордочке. Медведь не движется, это не экопет, а просто мягкая
игрушка. Тем удивительней, что девушка подвинулась ради него, чтобы
медведь мог тоже сидеть в кресле, что она, как живого, прикрыла его рукой,
беря под свою уютную защиту.
Играет тихо какая--то музыка: струны и колокольчики. Ветер
причесывает траву невидимыми пальцами, подкачивает коконы кресел.
Это самое начало «И глухие услышат», старинного кино про
европейскую гражданскую войну девяносто седьмого года. Вот--вот дом,
сложенный из кубиков, разорят, девушку изнасилуют и приколотят
пятидюймовыми гвоздями к веранде, а потом спалят все дотла. Мужчина,
опоздавший вернуться домой на день, за этот один день лишится всей своей
жизни, будет вытолкнут в войну – и станет убивать людей, пока не доберется
до тех, кто сломал, уничтожил его мир.
До финальных титров «Глухих» я дотерпел всего единожды, зато
первые минуты пересматривал бесконечное число раз. Для меня это ритуал:
каждое посещение кинозала непременно начинается с «Глухих», а уж потом я
выбираю что--нибудь для развлечения.
Я всегда останавливаю время для этой счастливой пары за две секунды
до того, как в конце аллеи появляются чужаки, и за пять до того, как начинает
зудеть тревожная мелодия, анонсируя грядущую расправу. Не потому что
пытаюсь этим спасти девушку в белом платье или ее дом – мне ведь уже
двенадцать, и я давно все знаю про устройство жизни. Нет. Просто потому что
дальше мне неинтересно: когда вместо струн зазвучит назойливый нервный
бит, «Глухие» превратятся в обычное праведное крошилово, в один из ста
тысяч боевиков, которые составляют плейлист нашего кинозала.
Я разглядываю завалившийся на бок маленький велосипед, убеждаюсь
в который раз, что обувь на веранде может быть только детской; пытаюсь
понять, откуда у женщины в белом такой пиетет перед игрушечным медведем
– может быть, потому что он – полномочный посол в этом кресле кого--то
другого, живого, любимого? И понимаю, что из кино вырезали что--то важное.
Конечно, я догадываюсь, что.
Почти все видео в плейлисте, кроме пары древних анимационных
фильмов – о героях и о борьбе, о войнах и о революциях. Вожатые говорят, это
педагогично: из нас ведь воспитывают воинов. Но часто бывает – смотришь
фильм, и вдруг теряешь сюжетную нить, путаешься в истории. Как будто с
людьми в кино случилось что--то, о чем зрителям забыли сказать. Я не
единственный, кто замечает, что из фильмов пропали сцены, но глядеть
продолжают все. В конце концов, ведь самое--то главное – драки и погони,
приключения, то, ради чего все и ходят в кинозал – не тронули!
Почти все.
По сотне дисплеев меня вокруг мчатся куда--то мигающие полицейские
машины, закованные в броню кони, подбитые пропеллерные самолеты,