Фельзен Юрий
Шрифт:
Вы настойчиво, словно делая мне приятное, продолжали Марк-Осиповича снижать, и я с вами наконец согласился: у меня давнишняя привычка вам иногда – малодушно или мудро – уступать, потому что ваше противоположное моему мнение поневоле становится враждебным и наше разногласие легко перейдет во вражду, но каждый раз я не сомневаюсь в вашей правоте, хотя бываю, как никогда, вознагражден именно за эти малодушные свои уступки. И сегодня вы сразу же начали меня расхваливать, как только я – уже с вами соглашаясь – заговорил о «проигрышной необыкновенности» Марк-Осиповича:
– Володя, вы, быть может, и обыкновенный, но у вас высшая степень обыкновенности, и для меня это лучше, чем любая замечательная необыкновенность. Вы правы, Марк Осипович необыкновенный, то есть на других непохожий, но он такой же, как все, скучный, бедный и пустой, и мне безразлично, что скучный он как-то по-своему.
Иногда вы стесняетесь разговоров, кажущихся вам значительными – или они вас утомляют, – и вы незаметно переходите на что-нибудь второстепенное и легкое: и теперь вы неожиданно вспомнили о своей простуде, о лекарствах, еще даже не купленных, и я поспешно вызвался сейчас же за ними сходить. Каждое такое проявление естественной моей заботливости вас по-новому радует и трогает, но вы искренно, без рисовки, не хотите «злоупотреблять любезностью», в этом смысле имеется в вас какая-то честная товарищеская прямота, и лишь благодаря моему упрямству вы – «дама» и мною избалованная возлюбленная. Зато ваша признательная умиленность настолько всегда неумеренна, что мне представляется подвигом всякая оказанная вам услуга. У меня же настойчивое стремление вам по-рыцарски беспрестанно «служить», и вы – когда я срываюсь с места, угадываю желания, приношу книги и газеты, бегаю по городу, устраиваю несложные ваши дела, звоню по телефону, привожу в порядок разбросанные ваши вещи (хотя вы и сами донельзя предельно-аккуратны) – вы, по собственному выражению, «катаетесь, как сыр в масле», и тогда я самонадеянно воображаю, будто другие влюбленные не бывают столь изощренно-внимательными и будто всё это у меня лишь подмена огромной, пока ненужной жертвенности, которую мне просто не в чем проявить. В моей памяти, осталось давнишнее ваше заявление, – «Володя, объясните, как вы можете себя ежеминутно пересиливать, ведь вы такой неподвижный и ленивый», – и мне начинает казаться, что я действительно себя пересиливаю, стараясь вас непрерывно осчастливливать и доходя до какой-то восторженной доброты, вопреки равнодушно-вялой своей природе. Разумеется, в разносторонних наших отношениях есть и это свойство взаимной доброты, упорного взаимного «осчастливливания», и награда, нам выпадающая, соответствует всякой иной удовлетворенности после жертвенного и хорошего поступка (разве только жертва у нас могла бы стать больше и награда неизмеримо острее), но в готовности что-то свое безостановочно тратить и что-то важное словно бы от себя отрывать, очевидной у каждого из нас, в ней обнаруживаются и полет, и щедрость, и бескорыстие, которые, по-моему, невозможны ни в чем без любовном: рядом с этим хотя бы патриотическая горячка поверхностна, как всё, что внушается нам извне.
Всякому постороннему свидетелю, вероятно, смешна преувеличенная наша заботливость друг о друге, и мои расспросы о вашей простуде, взволнованные, точно вы смертельно больны, могут их лишь раздосадовать и удивить. Впрочем, вы ироничнее, трезвее меня и нередко отталкиваетесь от несоразмерно-взволнованного нашего тона, вы на расспросы о болезни неожиданно отвечаете, – «Пустяки, маленький грипп», – но тотчас же сами к этому нелепому тону возвращаетесь:
– Володя, вы и так устали, я пошлю горничную за порошками.
Но я уже на лестнице, и, когда прихожу обратно, то радуюсь, что вы тихонько лежите в постели, что я смогу целый вечер беспрепятственно за вами ухаживать, подавать воду и порошки, суетиться по всякому поводу, расправляя одеяло, подтягивая его к вашему подбородку, как будто вам от этого будет спокойнее и удобнее лежать. Вы застенчиво просите растереть вам спину, и никогда не бывает у меня столь обостренного, столь тщательно сдерживаемого к вам влечения, вызванного сочувствием, предупредительностью, нежностью – и оттого неутолимо-печального.
Я напрасно рассчитывал на милый вечер с вами вдвоем – внезапно постучали в дверь, вошла Рита, и вы, как ни странно, сразу же встряхнулись и оживились, точно Рита могла стать вашей соперницей, точно вы приготовились к незаметно-язвительному отпору. Правда, она была – свежая с улицы, улыбающаяся, грациозная и легкая – по-женски привлекательной, какой мне прежде не представлялась, но я неизменно при вас к любой женщине до невежливости равнодушен, и в этом – чего не приходится скрывать – опаснейшая моя незащищенность. Однако я поневоле оценил вашу решимость как-то за меня бороться, всю выигрышность моего положения между двумя молодыми женщинами, и быстро усвоил задорно-игривый стиль, вами почти навязанный и для вас же бессмысленный и невыгодный. Как бы до сознательно я ощутил, что мне Рита ничуть не мешает, что, напротив, она мне отличная союзница, и к ней у меня возникла смутная теплая признательность, выразившаяся и в жестах, и в голосе, и в словах, вас озадачившая и еще разгорячившая. Рита, обычно вялая и скромная – наперекор соблазнительной, грациозно-современной своей внешности, – пожалуй, от природы и другая, но переделанная, словно подбитая тяжелой Шуриной властью, на этот раз повеселела (как будто смогла наконец распрямиться и глубоко вздохнуть) и даже начала о себе прихвастывать, чего прежде за ней не водилось. Мы с вами невольно переглянулись (причем вы с каким-то настойчивым опасением искали осуждающего Риту, привычно-сообщнического моего взгляда), когда она объявила, как ею дорожат в ресторане, как она знает свое дело «назубок» и как легко ей устроиться заведующей в самом «шикарном кабаке», какой она была бы незаменимой манекеншей, сколько денег ей предлагали в лучших домах на «рю де ля Пэ» и разные богатые иностранцы и как она «принципиальна и честна». В ней обнаружилась и гордость счастливой любовницы, – «Никогда меня Шура до этого не допустит», – хотя Шура не сделал ничего для ее благополучия и спокойствия. В каждой женщине есть нечаянное умение выставлять напоказ все наружные свои достоинства, и я, вглядевшись, чуть ли не впервые отметил ее тонкую нежную гибкость, не испорченную ни материнством, ни возрастом, ее ослепительную кожу, ее отточенные руки и ноги, словно бы придуманные обостренно-искусным воображением, и вы – по-женски мучая, поддразнивая и себя и меня – заставили Риту пересесть на кровать и стали шутливо ее ощупывать:
– Смотрите, какая она прелесть, какие у нее ножки, какая девическая грудь – у кого еще можно это найти.
Вы потребовали, чтобы и я вслед за вами Риту ощупал и непременно убедился в ее преимуществах, вы раскраснелись и забыли о своей простуде, об усталости, о недавних жалобах на усталость. Я все меньше понимал, чего вы хотите, вызываете ли в себе умышленную оживляющую ревность, самоуверенно ли меня дразните или же бескорыстно хвалите стариннейшую свою подругу, и был смущен и задет вашей какой-то пренебрежительной ко мне щедростью. Горничная принесла холодный ужин и кофе, и вы, странно, получувственно Риту поцеловав, вдруг засмеялись и попросили ее хозяйничать. Но хозяйничали вы сами – как всегда, чрезмерно мной занятая, – и мне, всё еще не привыкшему к такой избалованности, как всегда, сделалось неловко за вас и за себя, что вы, еле гостеприимная в отношении Риты, для меня выбирали лучшие куски, без конца переспрашивали, сыт ли я, вкусно ли мне и не послать ли горничную за чем-либо другим, внезапно сердились на случайные Ритины слова и одобрительно поддерживали каждую незначащую мою остроту. Уходили мы поздно, и вы, с шутливым, но явным беспокойством, сказали:
– Только не вздумайте мне изменять.
Риту я провожал, непрерывно помня о вас, без малейших искушений и соблазнов, и затем – благодарно вами поглощенный – с какой-то веселой беззаботностью, твердо направился домой.
Часть вторая
Вы МНЕ с утра поторопились сообщить, что Шура (у него выходной день) вам должен помочь в различных неотложных делах, и меня попросили до вечера не приходить, а вечером прийти непременно – я огорченно удивился, почему Шурина помощь вам полезнее моей, хотя и смутно предполагал, что вы готовитесь отпраздновать мои сегодня исполнившиеся тридцать три года. Когда я, подчеркнуто-обиженно опоздав, чуть беспокоясь, постучался к вам в комнату, у вас уже сидели Марк Осипович, Рита и Шура – странно-натянутые и официальные – и все сразу начали меня поздравлять. Вы поздравили последней, неловко подставив для поцелуя щеку и сейчас же стремительно отстранившись – остальные расцеловались со мной откровенно, шумно и весело, и меня как-то болезненно задело, отчего именно мы с вами друг друга стесняемся перед посторонними людьми и должны их обманывать осторожной, взаимно-холодной любезностью. Стол был празднично-чисто накрыт – бутылки с ликерами и водкой, бесчисленные сандвичи из кондитерской, цветы и бумажные салфетки доказывали тщательность приготовлений. На кровати вы разложили подарки – запонки, галстух, парадный шелковый платок, – всё это мне подтверждало, для каких «неотложных» дел вы нуждались в Шуриной помощи. Со свойственной вам стыдливой замкнутостью, старающейся наших отношений не обнаруживать и нередко для меня оскорбительной, вы словно бы не расслышали моих похвал «необыкновенно-нужным» подаркам и преувеличенно-горячих слов благодарности, и лишь гораздо позже, столкнувшись со мной в коридоре (куда я попросту выбежал вслед за вами), вы тихо, без всякого выражения, мне сказали:
– А знаете главный сюрприз – Сергей Николаевич окончательно не приедет.
Я всегда поражаюсь этой вашей неукоснительной выдержке – сделать приятное и ничего не сказать, и отталкивать естественную мою признательность, – точно вы не любите, что-то дарите между прочим и от меня тогда особенно далеки. Мне в этих случаях трудно понять вашу внутреннюю смущенную близость, я слепо и глухо сужу по внешнему и бываю, как ребенок, уязвлен вашим отталкиванием и внезапной отчужденностью. Так, после сообщения в коридоре я любопытно и взволнованно ждал успокоительных подробностей о Сергее Н., но вы словно бы забыли о законном моем любопытстве (оттого что стеснялись гостей), и я с горечью покорился необходимости всякие расспросы отложить, вами же приученный к стоической терпеливости, мне самому кажущейся бесцельной и лишней.