Шрифт:
значительная и строгая тишина и голоса и звон струн рассеивались и пропадали в необъятном пространстве
воды и воздуха. Небо поголубело и в небе, под мигающей серебряной звездой, обозначались мачта, обруч и сеть
проволок радио. Мачта наклонялась вперед и назад, перед рассветом слегка качало. Черно-синие, упругие валы
подкатывались под пароход, уходили на восток, похожие на расплавленный, стынущий металл. Зайцев лежал на
спине, упираясь ногами в белый ящик на палубе и сильно нажимал каблуками на ящик, точно старался ускорить
бег корабля. Поймав себя на этом, он понял, что боится опоздать, боится никогда не услышать знакомый, глухой
голос Якова Егоровича Петрова. В последний раз он видел его на торжественном заседании совета. Двадцать
минут они стояли в курительной комнате, в театральном буфете и Зайцеву показалось, что за последние десять
лет он не заметил никакой перемены в Петрове. Те же седые, вперемежку с черными, пряди редких волос, то же
сухое, обтянутое смугло-желтой кожей лицо, и та же молодая стройность, несмотря на пятьдесят прожитых лет,
лишения и долгую и неизлечимую болезнь. Эта сохраняющаяся у немногих стройность, легкость движений,
страстность и молодая горячность Якова Егоровича сначала обманула Зайцева. Но затем он заметил, что голос
Петрова стал глухим и прерывистым и кашель стал звонким, как звук туго натянутой струны. Яков Петрович
сердился, спорил, ругал бюрократов и головотяпов так же горячо и неугомонно, как десять лет назад ругал
пессимистов и нытиков. Он не докурил папиросы, зажег другую о недокуренную, кто-то окликнул его и, уходя,
он почти весело закричал Зайцеву:
— Позвони в конце недели! Завтра я на Урал! Позвони, слышишь? В конце недели буду…
Дальше Зайцев слышал, как он обещал кому-то принять его и выслушать сегодня в первом часу ночи или
завтра, до поезда в восемь утра.
Тогда был июнь, начало июня. Сейчас — десятое июля кармане пиджака Зайцева лежит телеграмма:
“Яков Егорович безнадежен мнению врачей конец неизбежен ближайшие дни Анна Морозова”.
Почти шесть лет они были рядом, вместе в штабе, на фронте, на собраниях и в бою. Даже теперь, когда
Петров работал в Совете Народного Хозяйства, а Зайцев читал лекции в академии, они встречались раз или два
в месяц и всегда было такое чувство как будто они только что виделись и разговор их начинался именно на том
месте, на котором оборвался в прошлую встречу. Теперь, вместе с горьким предчувствием, Зайцев ощутил
некоторую гордость и радость оттого, что Яков Егорович вспомнил о нем, позвал его и при этом был уверен, что
Зайцев придет к нему, за тысячу верст, также, как приходил к Якову Егоровичу на Воздвиженку в любой час
ночи по внезапному телефонному звонку. Вместе с тем, он был уверен, что Петров вызвал именно его, потому,
что Зайцев был в отпуску и мог располагать собой. Может быть это была раздражающая, немного мелочная
принципиальность, но надо было знать Петрова, чтобы верить, что он искренен, что Петров не хотел и не мог
оторвать человека от дела ни ради себя, ни ради близкого ему человека. Это были врожденные, неотъемлемые,
неотделимые взгляды Петрова. У Петрова это было естественно, искренно, нелицемерно, ему можно было
верить и ему верили.
День, ночь и еще день на корабле. Крымский полуостров, как неграненый драгоценный камень
поднимался из синей эмали моря. Медведь Айю-Дага, припал к серо-синей воде залива. Дальше — почти
прямой угол Ялтинского порта и круглые форты и желтые горы Севастопольского рейда. Пароход долго
подтягивали к пристани и еще дольше опускали сходни и, когда Зайцев сошел на плоские, вытертые тысячами
ног плиты набережной, он почувствовал холод вблизи сердца и явную, физически ощутимую боль дурного
предчувствия.
На море — штиль и цвет моря был серебристо-голубой, редкий для этого моря цвет Адриатики и
Неаполитанского залива. В двусветном зале бывшей виллы табачного фабриканта, окна были открыты с обеих
сторон настежь, но не было даже легкого сквозняка. Воздух был неподвижен и только слегка дрожал над
нагретым резным камнем крыльца и лестницы. Неподвижные, острые листья пальм и миртовые ветви казались
нарисованным театральным занавесом. В середине залы, в раме темно-алых гвоздик стоял гроб и знамена