Товбин Александр Борисович
Шрифт:
– Да, – подхватил Никита Михайлович, – Раскольников, Ставрогин словно испытывают себя и нас, читателей, ставя на своих душах отвратительные эксперименты.
– Чем отличается гений от сумасброда?
– Тем, что каждый из них – и гений, и сумасброд – оставляет после себя.
– Гений и сам-то по себе – обязательно сумасброд, хотя бы из-за патологического своего эгоизма.
– Но это не личный эгоизм, эгоизм гения санкционирован свыше.
– И кто же такой гений? Ты знаешь, Юра?
– Я не знаю, а вот Анюта, кажется, знала, она говорила, что гений – заложник собственных демонов.
– Умно!
– Достоевский перед приступом своей падучей болезни делался многоглазым… – Соня смотрела весело, будто бы поощряла, и Юра, заигрываясь, не мог уже осадить себя, а Валентина Брониславовна не могла не удивляться, поправляя машинально сползавшую с плеча шаль: ей и самые способные студенты такого бы не сказали. – И поэтому, благодаря многоглазию, Достоевский видел неочевидное.
– Он мыслил точками зрения.
– Кто это сказал?
– По-моему, Бахтин, – Валентина Брониславовна улыбнулась с чувством превосходства и подтянула сползавшую с плеча шаль. – Но Бахтина не удосужатся никак переиздать.
– Достоевский открывал человека…
– Вскрывал, – отрешённо смотрел Александр Осипович. – Вскрывал, как паталогоанатом, но – по живому резал.
– Кто-то из неглупых людей называл это «преступной пытливостью познания».
– Мережковский, – уточнила слова мужа Валентина Брониславовна.
– И правда, надо ли живого человека вскрывать и выворачивать наизнанку, стараться в нём увидеть нечто от рождения запрятанное, неочевидное?
– Надо, – решительно не мог остановиться, – надо, чтобы понять, как устроен человек изнутри.
– Можно ли вообще такое понять?
– Нельзя! Но и отступиться не получается…
«Почему и зачем я всю эту разговорную чепуху вспоминаю?» – ворочаясь, недоумевал Германтов.
– Эк загнул, – удивился ещё и Боровиков, с сомнением посмотрел на Юру. – Многоглазие перед приступом.
– Не знаю, как насчёт многоглазия, не замечал, – пожал плечами Александр Осипович, – а вот другие припадочные признаки неприглядны: дёргаются руки, ноги, вскипает на губах пена и – с грохотом – бух бревном на пол.
– Это мистический недуг, – продолжил Блай, – у припадка две фазы: за мигом внутреннего просветления, когда, возможно, у гения и ощущается эффект многоглазия, больной тут же душевно опустошается и будто бы сваливается в сатанинскую какую-то впадину; его бьют и трясут ужасающие конвульсии.
– Он, гениальный писатель, прозревавший невидимое, впадавший из-за болезни своей в гибельные восторги, отчего-то был ещё клиническим юдофобом.
– Отчего-то? Сами же сказали – клиническим: эпилепсия затерзала.
– Он и сам признавался: я злой, я больной.
– Сколько вокруг здоровых юдофобов, не перечесть, а вы к больному припадочному придрались!
– Не забывайте главного: болезнь, все взрывы и надрывы её стимулировали творчество, – важно сказала в нос Валентина Брониславовна.
– А как простимулировала болезнь Ницше…
– Тем более что болезнь досталась ему дурная, – поднял выцветшие насмешливые глаза Гервольский.
– Апостол Павел тоже, как и Достоевский, был эпилептиком, – вздохнул, отпил вина Блай.
– И тоже – юдофобом! Одним из первых…
– И – исторически – самых высокопоставленных…
– Он, припадочный, отлично юдофоба сыграл! – улыбался гладко выбритый, благоухавший одеколоном Блай. – Наделённому недюжинным умом апостолу Павлу, перебравшемуся в Рим, пришлось стать великим приспособленцем и фальсификатором; он ведь умело, как выдающийся политик, который первым догадался и само юдофобство сделать политикой, лавировал, укреплял и взращивал новорожденное христианство. Обеляя Понтия Пилата, ловко перекладывая на евреев всю вину за гибель Христа, он и самого Христа «подправлял» для пользы общего христианского дела, хотел потрафить римлянам и при невольном их попустительстве, благо у ослабевшего имперского Рима собственных забот был уже полон рот, хотел выстраивать новую свою, всемирную, нацеленную в будущее церковь.
– Он ещё и великим мистификатором был! Элементарный приступ эпилепсии догадался за чудо-обращение на Дамасской дороге выдать; живописцы и мы, зрители, два тысячелетия ему говорим «спасибо» за фантастически выигрышный библейский сюжет…
– А если бы апостол Павел был здоровым, нормальным, если бы не мистифицировал и не фальсифицировал, мы бы хоть что-нибудь о нём самом и о новой церкви, собранной им, узнали?
– Шиш! – сказал Боровиков.
– Гении, конечно, интригуют нас и нездоровьем своим, открывающим им самим, а потом и нам, глаза, притягивают к себе внимание, – молвил с многозначительным нажимом Германтов, – но нормальным людям лучше держаться от них подальше. Соня едва подавляла смех.