Товбин Александр Борисович
Шрифт:
Другое дело – счастливые и краткие, как спазм – так сама и сказала, спазм, – муки с костюмами для Иды Рубинштейн, для «Пизанки» д'Аннунцио или совместная с Экстер работа над костюмами и декорациями для Камерного театра, встречи с Таировым…И где же, когда они могли встречаться? Что-то не так… И ещё Соня имела какое-то отношение – помогала Пикассо растирать краски? – к скандальной, восторженно встреченной поэтами-сюрреалистами, взбудоражившей Париж постановке в разгар Первой мировой войны дягилевского «Парада». «Во время того абсурдно-смачного безудержного кровопролития, – как-то, поясняя что-то Александру Осиповичу, вздохнула Соня, явно не склонная преувеличивать свою роль в искусстве, – только и оставалось, что скандалить на сцене, пытаясь перешибить все абсурды жизни». Юра под аккомпанимент Сониного голоса рассматривал групповую фотографию: на фотографии, собравшей много будущих знаменитостей – интересно было угадывать, кто есть кто, по молодым лицам, – не без труда удавалось отыскать и Соню в шляпе из чёрной поблескивавшей соломки с букетом цветов на тулье; фоном – двойная, по обе стороны от входной двери, витрина с книгами, вывеска: «Шекспир и компания». «Это Дина, ближайшая моя подруга, она потом вышла замуж за итальянского аристократа, по любви вышла, не испугалась угодить под власть Муссолини и… – с неё Соня обычно начинала представлять реальных героинь и героев своего фантастического парижского круга. – Что с Диной сталось в военные годы и после войны не знаю… Я перед отъездом в Москву отдала ей какие-то свои эскизы, зачем?» – машинально доставала папиросу из надорванной пачки. На той фотографии меж загадочными красавицами был набычившийся крепыш Пикассо, был даже длинный и тощий, как его же тросточка, Джойс, но Джойса, как понял Германтов, Соня почему-то не жаловала, а «Улисс», роман, взбудораживший в те годы художественный Париж и уж точно всех тех, кто позировал на фоне двойной витрины с книгами, ссылаясь на недостаточное для постижения Джойса знание английского, не читала…
Или, возможно, обречённо вытирая кухонную плиту, возвращалась она к встречам с Кокошкой, выездам на пленер – вот на стене подаренная ей акварель молодого Оскара Кокошки, ещё не ухнувшего в стихию экспрессионизма, – вполне реалистический этюд, могучие, с округлыми кронами, рыжие дубы на фоне далёких черепичных крыш; осень в предместьях Вены. Чудеса! Как сохранилась та акварель в передрягах, выпавших на Сонину долю?
– Мой Золотой Иерусалим, – усмехалась Соня, припоминая краткое посещение Палестины, нет-нет, не получилось из неё фанатической колонистки, недаром, наверное, кроме нескольких имён в пёстрой компании соискателей сионистского рая, вспоминались ей лишь грязь и густая пыль, хамсин – страшный колючий ветер из пустыни, скрип песка на зубах, оборванные арабы, разгружавшие в порту Яффо уголь…
И, между прочим, Соня жила в Венеции в палаццо Джустиниан, там же, где останавливался Пруст…
– Мы прибыли в Венецию в воскресенье, под звон всех колоколов… – едва начавшись, рассказ тут же обрывался.
Что ещё от неё услышал? Два слова о карнавале: на венецианках – лиловые шали, красные тюрбаны с перьями и белые птичьи носы.
И ещё два-три слова: чёрные лаковые лодки с загнутыми серебряными носами. «Только, – почему-то испытующе строго глянула, – только не вниз загнутыми, как птичьи носы на масках красоток, а вверх…»
Все её впечатления от Венеции? Не густо.
Да и как носы гондол могли быть загнуты вниз? Соня тем временем открыла флакончик духов «Сирень», машинально тронула стеклянной пробкой вялую шею, щёки…
– Венеция – красивая?
– Красивая? – переспросила Соня. – Даже не знаю… скорее по первому впечатлению – сказочно удивительная, восхитительная, вся слепленная из прелестных нелепостей, это же теперь вымечтанный, как сказка, выморочно-ненастоящий город. А если тут ли, там замрёшь, – как красиво, – то через миг дойдёт до тебя, что красота собрана из красивостей; правда, через пять минут оказываешься меж старых, облезлых, потемнело-отсыревших домов, чьи израненные фасады – самоя живопись. И – сердцу не прикажешь: однажды выглянула я из окна гостиницы – всё волшебно! Справа, совсем близко от меня, на фоне затенённого острова Джудекка, белела вылепленная солнцем церковь с пышными куполами, за ней – красно-кирпичная стена с пятном плюща, левее от Джудекки, на другом острове, повернулся фронтально ко мне антично-строгий портик монастыря… А пролив – яркий-яркий, сине-зелёный…
– Ты бывала во Палаццо Дожей?
– Бывала.
– Видела «Похищение Европы»?
– Видела… Дворец буквально лопается от картин и фресок, почему ты выделил одну картину?
– У Махова, соседа-художника, висела на стене репродукция, правда, чёрно-белая; он, по-моему, на неё молился.
– Мне лишь композиция понравилась, Веронезе – отменный композитор, а собственно живопись у него – искусная, но какая-то сладковатая; во всяком случае, чем-то необъяснимым для глаз моих подслащённая. И ещё, – сказала, – был подслащённый Рафаэль, всеми признанный, всеми воспетый… – Не иначе как для того, чтобы уязвить чересчур уж удачливого Рафаэля, она вспомнила о художнике Лоренцо Лотто, которого сперва, желая избавиться от соперника, Тициан интригами вытолкнул из Венеции в провинциальный Тревизо – за «сто первый километр»? – а потом, когда Лотто выполнил в Риме престижный папский заказ, умер заказчик, Юлий II, новый папа, Лев Х, повелел фрески Лотто уничтожить, освободить место для рафаэлевских Станцев…
Так, оппозиция: удачливый Рафаэль и непризнанный Лотто; впервые услышал.
«А видела ли она виллу Барбаро? – дёрнуло током Германтова. – Почему же я не спросил об этом?» Смешно, тогда он не мог, никак не мог спросить…
– Как отличить красоту от красивости, красивое – от чересчур красивого и потому – некрасивого? И как само отличие объяснить словами? Что такое красота?
– Кто бы это мог знать! – усмехнулась, закашлялась Соня. – Даже великие художники отделывались общими, – опять усмехнулась, – но обязательно красивыми фразами. Вот тебе проницательный Леонардо: «Вся живопись состоит из тончайших умозрений»; ну а вот его суждение вроде бы конкретно о красоте, вот, если не ошибаюсь: «Красота рождается в борьбе света и мрака». – Ну как, ты удовлетворён?
– Нет… хотя смысл понятен: красота рождается из противоречия, так? А родившись, не может от противоречий избавиться, они в ней продолжают жить, так?
– Наверное, так.
– Но противоречия – разные, и живут они в красоте в разных пропорциях… Красота – это всегда композиция из противоречий?
– Красивая фраза!
– А можно ли не только чувством, замкнутым в красивую фразу, но и разумом отличить искусство от не искусства? Вот в гостиной Александра Осиповича висят картины Боровикова в позолоченных рамах. Что это?
– Испорченные холсты и краски.
– Тоже отмахнулась красивой фразой? Я всего-то спрашиваю: как распознать, – что искусство, а что – не искусство.
Соня, изобразив беспомощность, развела невесомыми руками; потом зачем-то пододвинула к себе флакончик с духами…
– Но… послушай! – задумчиво как-то продекламировала: – «Есть речи – значенье темно иль ничтожно, но им без волненья внимать невозможно».
Волнение – первичный признак встречи с искусством?
Да, да, картины Боровикова волнения не будили.