Товбин Александр Борисович
Шрифт:
– Можно, – глубоко вдохнул Рубин.
Довлатов подробно объяснил про специальную трубочку за спиной автомата, подключённую к водопроводу; выпили стакан пива – стакан воды наливается, автомат постоянно полон, к концу дня одна вода льётся; берут вместо газировки. Довлатов признался, что с утра за пивом заходит, когда автомат только зарядили.
– Не водой же опохмеляться! – понимающе кивнул Бухтин и помахал плотному круглолицему Арефьеву, заедавшему сарделькой водку.
– На заводе сразу нельзя разбавить? – распахнула ресницы Милка.
– Неудобно, хотят марку держать, – выдохнул Рубин.
– Кофе нет ещё, кофе нет, отстаньте! – кричали, дожёвывая, буфетчицы, – только воду в машины залили.
– В Петербурге есть удлинённый магический прямоугольник, с одной стороны ограничен Литейным, с другой, параллельной, – Фонтанкой… именно в этом пространстве… – Тропов перечислял литературных гениев, выпестованных узким местом.
Соснин, хотя и не претендовал… куда там, не пришей кобыле хвост, но всё же прикинул – Большая Московская, вслед за Владимирским, продлевала створ Литейного.
Бродский, сдерживая радость, нацепил маску невозмутимости, открыл томик Данте – Дом Мурузи был угловым, как раз на…
И Довлатова переполняло удовлетворение, глаза весело блестели; улица Рубинштейна протекала чуть ли не по центральной оси питомника-заповедника.
И Шанский с Бухтиным не спорили, понятное дело.
А Битов окаменел – ему, аптекарскому островитянину, не светило, поскольку родился и жил вне отведённой гениям резервации.
Тут ещё Рубин влез. – Андрюша! – ехидно-ласково улыбнулся Битову, – ты, небось, уже нобелевскую лекцию сочиняешь? Учти, главное для нобелевского лауреата – проникновенное обращение. – Ваше Величество! – поклон. – Ваши Королевские Высочества! – поклоны…
Довлатов заёрзал, Бродский разволновался.
– Саломея моя! – облапал Милку Костя Кузьминский, – танцуй:
Не ласкать твои мне груди.Так начертано судьбой.Голова моя – на блюдепред тобой.Костя, за неимением блюда, даже тарелки, попытался, согнувшись, уложить рыжебородую голову на блюдце… борода на столе, ухо поместилось, хитро взблескивает голубой глаз-корбункул.
– Смотри, голова отсечена, а глаза живые! – толкает Милку Соснин… как им всем весело, и пар уже заклубился над кофеваркой.
– Костя, Костя, не дурачься, что-нибудь посерьёзнее сочинил? Помнишь, я просила, чтобы сочинил, посвятил…
Поэмы нет. Неяркий свет горит.Скрипит перо. И на строке неяснойТвой образ появляется прекрасныйИ ласково со мною говорит… –борода елозит по столу, ухо конвульсивно дёргается на блюдце, а-а-а, в транзисторе стукача хрипит Армстронг, скорчившийся Костя ловит и ногой отбивает ритм; откуда у Кости кожаные штаны?
– Ещё, что-нибудь сочини и, может быть, для меня? – кокетливо погладила буйную Костину головушку Таточка; Костя чуть-чуть оторвал ухо от блюдца:
Каждое слово моё,Гениальностью зазвучавшее,Вся поэма,Зовущая, как труба –И взамен я не жду участия,Взамен я требуюТолько тебя.Таточка подставила щёчку для поцелуя, Милка захлопала в ладоши.
И Шанский похлопал. – Для импровизации в такой позе совсем недурно.
– А «Осеннее троеглавие» дописал? – спросил Бухтин.
– Ура! – весело каркнул Шанский, – варят кофе.
Сезон осенний. В небе сизомРазрывы туч. Дожди в Алупке.И ночь. В заброшенной халупкеЯ пью перцовую. Мой разумМне говорит, что мозг мой празден,И я молчу. И мчат потокиПо грязным улицам. Карнизы –Как водопады. КипарисыСтоят как призраки.Костя клокотал стихами, утомлял, не умея сдержать распиравшую изнутри словесную магму… но отдельные строчки, даже строфы, в которых неожиданно застывала магма, прочно запоминались:
………………… так в ритмСтихов – уложатся страданья.О Боже, множатся рыданья:Разверсты хляби. В чёрном небеЛуны безумное круженьеМеж туч. Моление…– Костя! – магму остудила Милка, – не забыл? Бродский гениально читал, а Толька колол орехи. Не забыл как Ося читал? Мечтательно и напористо… – всё так же фонари во мгле белеют, всё тот же пароход в заливе стынет…