Товбин Александр Борисович
Шрифт:
– Могучее? Почему же оно позволило кучке безоружных бунтарей, укорявших танки демократическими флажками-лозунгами, себя разрушить? Напомню банальность, – Шанский игриво загнусавил с учительской интонацией, – новая жизнь зарождается на обломках старой.
– Как после гибели Рима?
– Так, да не так, – обидчиво нахмурился Шанский, – мраморные руины античности и панельно-кирпичный бой, присыпанный трухою советчины, навряд ли по культурной значимости вообще сравнимы, но главное для нас отличие, если не отклоняться, заключается в том, что христианство столетие за столетием осваивало и присваивало символические камни язычников, ныне время не нуждается в заимствованиях, скорее – отталкивается от безутешно прожитых лет; их созидательная символика мертва, энергетика советского прошлого благополучно растрачена в энтузиазме репрессий и пятилеток, а время не ждёт, взят сумасшедший темп… Соснин скосил глаза – часы стояли; за двумя тёмными экранами, на третьем, – играл «Зенит», ни одного знакомого игрока.
– Обломки ли, гниющий мамонт, – продолжал Шанский, – это метафоры. Важно, что старый мир изношенно-развитого социализма больше не вернётся. Хотя привычная картина его, обманчиво приукрашиваясь, притягивает. Кто бы мог подумать, что многие возмечтают о покое-застое казённых советских мерзостей? Массовые припадки извращённого пассеизма.
– Но надо прислушаться…
– К чему? Ни одной внятной мысли, каша в головах – любимое национальное блюдо. Коли рухнула и впрямь уникальная, ибо тупиковая, советская цивилизация, добро бы призывать к дотошному анализу её текстов, музеефикации мало-помалу исчезающих историко-культурных предметов, так нет же, послушать болезненных мечтателей, они настолько оскорблены дикой новой реальностью, что не прочь променять свободу…
В стеклянные сосуды вползал из распределительного бункера фарш.
– Жить сейчас хочется.
– Ой, хочется! – хохотнул Шанский, – как сказал маленький мальчик – надо поскорее прибавить всем зарплату, а цены снизить. К этому призывают перед выборами и взрослые дяди, светлая мечта о дармовых благах продолжает развращать, никак не уразуметь, что манны с неба не будет. И пора бы забыть о революционных геройствах, революция кончилась, а качество доставшейся ненароком свободы улучшается медленно, нужны десятилетия.
– Но противны, сил нет, нувориши с золотыми цепями, кирпичные замки с башенками… и заказные убийства, убийства… и поток роскошных, больших, как лакированные танки, машин, улицу не перейти, за рулём – бандиты.
– Опять двадцать пять! Перечитайте Бальзака, сердце успокоится. И пересмотрите американские фильмы про гангстеров и крёстных отцов.
– И всё у нас будет хорошо?
– Не ручаюсь!
– А интеллигентам что пока делать?
– Расставаться с жалкими обманными и самообманными ролями народных спасителей, превращаться в интеллектуалов-профессионалов, не алчущих перестраивать, вгоняя в идеал, мироздание. Куда как лучше – каждому – тихонько и по-одиночке катить в гору свой философский камень.
– Набраться терпения, когда такое творится?
– Что творится-то?
Ту-ту-ту-ту…
– Скажите, господин искусствовед! К какому можно призывать терпению, если докатились унитаз вместо скульптуры в музее выставить? Все унитазы теперь – произведения искусства?
– Не все унитазы, только сакрализованный, тот, который в музее выставлен.
Ту-ту-ту…
– Повсюду безнравственная абстракция!
– Вы считаете, что может быть нравственной или безнравственной сама форма наложенных на холст мазков?
Ту-ту-ту…
– Что всё-таки творится, а? – Ика постреливала подведёнными глазками.
– Как что? – в метро проносятся поезда, заводы, захваченные частными собственниками, дымят, магазины бойко торгуют. И кино снимается, книги издаются. Без помощи цензуры, заметьте. Но как увидеть всё это, глаза на затылках… А самопровозглашённой совести нации неймётся не только снова и снова выкрикнуть «не могу молчать» – языки и руки по-прежнему чешутся кроить по идеальным лекалам жизнь, которая неизмеримо сложнее, чем представления о ней, – Шанский с шипящим свистом сглотнул слюну, – эпохи внезапного освобождения во многом подобны, и хотя всякая последующая смахивает на гротескный парафраз предыдущей, победоносное восхождение гротеска по спирали свободы на её нынешнем, российском витке, не может не впечатлять. В смысле накала гротеска – тоже! Щёлк.
Соснин пытался разобраться в услышанном, Шанский говорил быстро… Слепяще прыгали между стеклянными щитами-экранами зайчики. Щёлк, щёлк, – метался, оскальзываясь, – Шанский с Икой тут и там исчезали, возвращались… часы стояли; «Зенит» проигрывал.
С голубого безоблачного неба спустился на палево-охристые тосканские холмы, постоял у солнечной грани баптистерия, бросил восхищённый взгляд на Санта-Марию, облачённую в мраморный бело-розово-зелёный наряд, на красный купол, всплывавший за фронтоном лицевого фасада собора и кампанилой над синевою гор, и в несколько шагов пересёк с востока на запад Флоренцию; за последними виллами Ольтрарно опять потянулись холмы с оливковыми рощицами, виноградниками, за ними блестело затекавшее под холодильные ванны море – шёл по яркому глазурованному ландшафту к светившемуся одиноко экрану. А-а-а, что-то знакомое! – вспыхнул ещё один экран по пути – чёрно-белые Грегори Пек и Одри Хепбурн усаживались в кафе перед портиком Пантеона.
– Удастся ли психике нормального человека все перегрузки вынести? Столько уродливого, страшного появилось.
– Такова жизнь. И усмехнулся. – В переводе с французского. И уточнил. – Не появилось, а проявилось.
– Как бы вы кратко то, что творится, определили?
– Как оптимистическую эсхатологию. И город великий распался… Повторяю, на обломках советской цивилизации упрямо зарождается новая цивилизация, время торопит. Подспудно идут фантастические процессы смешения, брожения… что получится? Поживём – увидим.