Товбин Александр Борисович
Шрифт:
– Анатолий Львович! Почему старящиеся гуманисты с левацкими уклонами так задевают вас? У вас что-то личное? – Ика поправила волосы. – Почему вас, к примеру, национал-патриоты не бесят? Даже не раздражают?
– Национал-патриоты, самые махровые, самые фашизоидные, и бесить, и раздражать могут, но они мне, как исторически-неизбежная данность, не интересны, иной коленкор – старящиеся гуманисты с левацкими уклонами, уникумы, внезапно воспрявшие в интерьерах полузабытых кухонь, ха-ха-ха, обличают мракобесов, искренне уверовав, что сами они, светобесы, лучше. Я ведь тоже таким непримиримым, таким увлечённо-ущербным был, пока не услышал здорового зова консерватизма. Когда-то мнилось, что у всех нас, бескорыстных вольнодумцев, жаждущих перемен, одна группа крови, что мир разделён на нас и их, упырей, мы благодушно выпивали за то, чтобы они сдохли, спорили на отвлечённые темы, строили наивные планы, а жизнь, навязанная нам блоком коммунистов и беспартийных, тем временем сама-собой изнутри крошилась, в один прекрасный момент, без наших видимых усилий… выяснилось, что мы – разные… Да, пластинку заело, – Соснин, застоявшийся было перед фасадом Орвиетского храма, медленно побрёл по холмам к Флоренции, затем вдоль Арно добрёл до Пизы, вернулся, а Шанский расхохотался, сглотнул слюну, снова захохотал. – Ха-ха-ха, разве и бесчувственного не заденет такое? Ньюсмейкерами внезапной буржуазно-демократической революции заделались случайные авторитеты советского прошлого, ха-ха-ха, высоколобые выкормыши-изгои застойно-развитого социализма… – опять то же самое, никак на что-нибудь поинтереснее не переключится, никак. Заскучавший Соснин вытаптывал сады Боболи, потом следил за чёткими и экономными, твёрдо усвоенными движениями робота-упаковщика. – Липовые свободолюбцы, рьяно поучают мучительно обновляющуюся страну, будущее которой проморгали, им исправно повышают за их призывы к справедливости и никчемные поучения политическую зарплату! Между тем, когда ракетно-ядерная коммунистическая империя разом грохнулась, а все целёхонькими остались, когда либеральная экономика вопреки мрачным обещаниям газетных оракулов и упомянутых авторитетов прошлого пошла в рост, сие историческое чудо заставило меня призадуматься – не хватит ли разбрызгивать народнический и разночинный яд, столько русских поколений отравивший уже? Спору нет – власть вороватая, подловатая, унаследовавшая пороки советской номенклатуры и бюрократии, но ведь сама по себе власть не изменится, нам долго-долго меняться надо, – на миг Шанский смолк, с удовольствием, как что-то вкусное, проглотил слюну; его искренность, взволнованность передались Соснину, поверилось вдруг, что не попусту транжирилось на досадные для редакторского уха смысловые повторы телевизионное время, ощутил, сердца заколотились в унисон. Шанский с трогательным смущением глянул ему в глаза. – Я, невротик, гамлетизму не чуждый, с собой боролся, излечивался от детской левизны, теперь вот размахался кулачками в эфире.
– Политологи верят, что жизнь, качнувшись вправо, качнётся влево.
– Избави бог! – картинно перекрестился Шанский.
– Задайте свой вопрос, слушаем.
– У нас был ошибочный идейнно-исторический путь?
– Ну да, мы шли и шли от Третьего Рима к Третьему Интернационалу, от победы к победе, а когда к пропасти подошли…
– С чем, если кратко, советскую власть и её социализм можно сравнить?
– Сравнивал уже – с гибридом тюрьмы и детского сада, где всем, кто себя хорошо ведёт, обещают счастье… счастье на века.
– И что же такое настоящее счастье?
– Отложенное несчастье!
Ту-ту-ту… – примем ещё звонок.
– В Париже тоже под мостами ютятся…
– Ха-ха-ха, в огороде бузина… В Париже я и под мостами не встречал клошаров-интеллигентов, злобно-одержимых светлыми идеалами, зато здесь их повсюду полным-полно и всем-всем подавай трибуну на авансцене…
– Вы говорите: самая демократическая страна…
– Нет, нет, на столь грубую лесть я не способен – самая свободная! Это не одно и то же, демократией не пахнет пока, до работающей демократии далеко…
– Вы в Париже слово «совок» слыхали? Вы о совках?
– Слыхал, презрительным словцом этим, как понимаю, перво-наперво отрыжка советской власти, её долгое гнусное послевкусие в нас самих припечатываются. Ёмкое словцо, для ущемлённых эмигрантских самолюбий приятное, но я-то не о вульгарных совках, которых неутомимо отштамповывало наше славное прошлое, устремляясь в светлое будущее, – заразительно засмеялся Шанский, снова страстно ударил в давно им, как казалось, расколошмаченную мишень, – я о социалистах-идеалистах-шестидесятниках, их, последних утопистов нового времени, лопнувших мифах. Заодно – о самой передовой и прогрессивной когорте, которая в догматичном воспевании абстрактной свободы для всех и вся и в обличениях злых намерений любой власти вырождается в тоталитарную секту. Многие эмигрировали с идеей, что здесь всё и навсегда – мрак и грязь, там, на Западе – вечный свет. Удивительно ли, что меня многие парижские эмигранты-борцы, те, кто из несгибаемых, объявили отступником, поскольку меня воодушевила августовская революция; для одних эмигрантов она – суть хитрая операция КГБ, другие раздосадованы, что обошлись без их советов, меняя политическую систему, третьих буржуазный нагар шокировал. Вот, посетил недавно Петербург один из непримиримых, с ядовитой пеною на губах, идеалистов, ранее научный коммунизм преподававших, а ныне прохлаждающихся в тени мирового капиталистического зла: брезгливо глянул на Невский, увешанный и за-лепленный пёстренькими рекламками, поклялся – больше ни за что не приеду, всё, как всюду, становится. Борца-идеалиста испугало и самое робкое продвижение от казённой советской аскезы, от бытовых ухваток лагерной зоны к вульгарненькой буржуазной норме. И какой у закордонных критиков наших извечных несовершеств комплекс учительства, какие риторы… – Шанский имел, что ответить клеветникам России.
– Но совок душит, душит и душит, как с ним справляться? – требовательно вопрошала трубка.
– По капле выдавливать, как ещё…
– Вы безжалостны, они хотели пользы стране, а…
– Я никого не обижаю, я сожалею, что индивидуальная рефлексия заменилась слезливым публичным воспеванием собственных травм, выставлением неоплаченных счетов; сожалею, что политические психоаналитики не удосужились вникнуть в историю болезни своей эпохи…
– Столько горя выпало, и диссиденты…
– Завидую личной смелости диссидентов, хотя и жалею тех из них, кому и на нарах человеческое лицо у социализма пригрезилось, всем – спасибо, я лишь о том, что бурливые шестидесятые обернулись идейным пшиком, внештатным властителям прогрессивных дум, приросшим нынче к утыканным микрофонами фуршетным столам, давно пора властвовать в дворовых Гайд-парках.
– Вот балаболка! Щёлк.
– В берлинском зоопарке внезапно порозовел бегемот. В бассейне меняли воду, бегемоту на берегу стало жарко, он вспотел…
Шанский и Ика виднелись далеко-далеко, почти у Сицилии.
Кино завершалось пресс-конференцией. Грегори Пек-журналист, Одри Хепбурн-принцесса прощались взглядами… Щёлк!
– А вы-то сами, Анатолий Львович… – не без смущения царапнула Ика.
– И я, и я, конечно, – охотно закивал Шанский, смешно надул щёки и гордо посмотрел в камеру, – конечно, и за мной, как за каким-нибудь идеалистичным говорливым борцом-обличителем, гаденький словесный шлейф волочится! И у меня булькает и подгорает каша в башке – всё хочется сказать сразу, от подобных сверхжеланий, между прочим, и русские романы такие аморфные. И у меня, конечно же, комплексы, и меня вытащили на авансцену поболтать языком, и я, гордый новоиспечённый трибун, до тошноты поучаю, хотя в человеческое лицо у социализма и прочие идейные благоглупости никогда не верил… и презирал, и до сих пор презираю замкнутые политические игры на чёрно-белой клавиатуре… наши против не наших… щёлк.
Метнулся вправо.
– Нельзя одной краской мазать…
– Я и не мажу, я лишь объясниться стараюсь…
Щёлк, щёлк.
– Говоря о патриотическом фланге, вы ни слова не сказали о евразийцах…
– Что в лоб, что по лбу… щёлк, прыжок в сторону.
– Но был же и реальный протест, – зарделась, глазки блестели; вопросы и возражения утомительно повторялись.
– О, рок-музыканты дивно протест взвихрили – помните изящного корейца с отточенно-острой, как в восточных единоборствах, жестикуляцией? – мы хотим перемен…