Шрифт:
Иов — живой, исключительно чуткий человек. Жизнь же требует мужественного напряжения сил — не отвлеченного раскидыванья умом. Иов соответственно принимает и Господа, и себя самого — всерьез. Можно ли разорвать живого человека надвое, на Иова долготерпеливого и Иова дерзающего? Как не заметить целого, основного: Иова верующего?
Но друзья Иова неверны, как теряющиеся в пустыне ручьи.
Так и вы теперь ничто: увидели страшное и испугались (6.21).
Испугались: иначе к чему бы стряпать миф о справедливости миропорядка?.. Иову же страх Божий был крепостью в дни благоденствия. Богобоязненность, как это ни ускользает от декадентского прочтения, отличала праведного Иова. Причем именно богобоязненность — не безличная самозаконная нравственность. Однако перед лицом опасности, перед уже разразившейся бурей — налицо не страх, но дерзание Иова. Страх уже неуместен, теперь он был бы уже и не «страхом Божьим», но простым жалким человеческим страхом. Вера Иова теперь выражена в дерзании, как прежде — в страхе Божием. Душевная сила Иова сквозь череду теснящих его катастроф выстраивает его жизнь в одно.
Трусость умственная, как и всякая трусость, обнаруживается в миг опасности — в благоденствии мудрец безмятежно доволен собой. Глаза страдальца Иова жадно пьют мироздание, достигая его подоплеки. «Испугались»: подсознательная трусость их не скроется от Иова. Друзей он видит насквозь, видит их души столь же отчетливо, как ручьи в пустыне, с которыми сравнивает их. Острота страдания дает это проникающее зрение Иову. И он «мыслит хорошо», если «добавляет что-нибудь от себя»! Что там жалкие тайны самонадеянных друзей — не такие глубины откроются ему теперь. Такова поэзия Иова. В ней отзывчивость, горькая свежесть восприятия противостоит черствой сдержимости мудрецов, которая сама себя сжигает.
Научите меня, и я замолчу; укажите, в чем я погрешил. Как сильны слова правды! Но что доказывают обвинения ваши? Вы придумываете речи для обличения? На ветер пускаете слова ваши. Вы нападаете на сироту и роете яму другу вашему (6.24-24).
Подозрительность их, чувствует Иов, рождена тем же недоверием к жизни, страхом перед ней. Отсюда — больше неоткуда — жестокое: наказан, а значит виновен. И простыми словами опровержения, затевая ту священную тяжбу, мотив и термины которой насквозь пронизывают речи Иова и которая дерзко распространится им на Самого Господа,— этими простыми словами отметает умозрительную постройку утешителей Иов. Невиновность его слишком выстрадана, чтоб ему сомневаться в ней. Остается вопрошать Господа.
Что такое человек, что Ты столько ценишь его? и обращаешь на него внимание Твое, посещаешь его каждое утро, каждое мгновение испытываешь его? Доколе же Ты не оставишь, доколе не отойдешь от меня, доколе не дашь мне проглотить слюну мою? Если я согрешил, то что я сделаю Тебе, страж человеков! Зачем Ты поставил меня противником Себе, так что я стал самому себе в тягость? И зачем бы не простить мне греха и не снять с меня беззакония моего? ибо, вот, я лягу во прахе; завтра поищешь меня, и меня нет (7.17-21).
Крайним отчаянием — но вместе и какой-то нездешней чистотой дыхания веет от этих слов. Поражает интимность обращения к Господу. Она даже страшна в словах о том, как Господь посещает Иова «каждое утро». Отрывок этот и знаменит, и загадочен. Так, комментатор католического издания Библии на русском языке (Брюссель, 1977; см. с. 1910) видит тут только ироническое переосмысление хвалы человеку в 5 стихе 8 псалма. Параллель и переосмысление, правда, налицо. Но несет за них ответственность не Иов, а лишь автор книги о нем. Не сообщил же автор Иову, который не был евреем и жил, предполагается, задолго до эпохи Царства,— знание псалмов, приписываемых Давиду. Переосмысление — авторское; причем тут точней было бы говорить не о насмешливой иронии, но о горчайшем сарказме. С точки же зрения Иова вложенные в его уста слова могут вообще иметь лишь одно — буквальное значение. Так и достигается ни с чем не сравнимое впечатление от этого отрывка. Какими бы смысловыми оттенками не делился с читателем автор, тем обогащая свою притчу,— сам Иов ничего не пародирует: он вопит, и вопли его прямо обращены к Господу.
В «ужасах Божьих» Иов ощущает не отступление Господа от себя — но, напротив, повышенное к себе внимание. Вновь это должно поразить современного читателя. Мудрецы Божьи справедливость усматривали в равнодушии — даже слепоте к миру и человеку. Иов же и несправедливость, какая с ним стряслась, переживает как печать Господнего вмешательства. Обостренное чувство присутствия Господа где-то здесь, поблизости,— ключ ко всему поведению Иова.
Вот еще что открывается в «тяжбе» Иова с Господом. «Если я согрешил, то что я сделаю Тебе»; «зачем бы не простить мне греха».— Слова эти рискуют показаться наивными, даже легкомысленными. И мудрецы, и Иов убеждены в несоизмеримости Господнего суда с человеческим. Но Бог мудрецов равнодушен, и несоизмеримость эта сказывается лишь в абсолютной неизбежности, неумоляемости возмездия. По вере же Иова, сверхчеловеческая природа Божьего суда — в Его безмерном великодушии.